Таким поведением вернее угодить Богу, чем соблюдением различных обрядов. И Монтескьё приводит несколько смешных примеров, когда по канонам одной религии считается недопустимым то, что допустимо согласно другой (употреблять в пищу то или иное животное, принимать определенные позы, обращаясь к Богу, и т.д.). Вывод один: Бог говорит со всеми об одном и том же — о добродетели, благочестии, милосердии, но на разных языках.
Парижская жизнь — также предмет постоянных насмешек Монтескьё, предпринятых с точки зрения здравого смысла. Разве соответствует последнему то, что ростовщик пользуется бóльшим уважением (разумеется, показным) и знаками внимания, чем известный ученый? А старый заслуженный воин обойден вниманием. Здесь пользуются вниманием шалопаи, бездельники, должники. «Что скажешь ты о стране, где ...неверность, насилие, измена, вероломство и несправедливость доставляют людям почет; где уважают человека за то, что он похищает дочь у отца, жену у мужа и разрывает самые нежные и священные узы? Блаженны дети Али, защищающие свои семьи от осквернения и соблазна!» (с. 125). Здесь же Монтескьё восхваляет добродетель — независимо от наказаний и наград, так сказать, добродетель в ее чистом виде: «Мне приходилось встречать людей, — пишет он, — добродетель которых столь естественна, что даже не ощущается; они исполняют свой долг, не испытывая никакой тягости, и их влечет к этому как бы инстинктивно; они никогда не хвастаются своими редкостными качествами и, кажется, даже не сознают их в себе. Вот такие люди мне нравятся, а не те праведники, которые как будто сами удивляются собственной праведности и считают доброе дело чудом, рассказ о котором должен всех изумлять» (с. 127–128).
По этому вопросу Монтескьё вступает в полемику с будущими взглядами (изложенными в пока еще не написанной книге, она выйдет в 1758 г.) К.А.Гельвеция, его младшего современника. Гельвеций, как известно, утверждал, что миром правит личный интерес, сводящийся к материальной
127
выгоде. Нравственность, с этих позиций, только относительна и подчиняется тому же закону личной выгоды; например, владелец торговой лавки обращается с покупателями вежливо, ибо иначе они уйдут к другим торговцам. Абсолютная же нравственность — это химера. Монтескьё не мог, конечно, знать этих взглядов Гельвеция, которые будут опубликованы через 40 лет, но зато он хорошо знал поэму Мандевиля «О пчелах», в которой рекомендовалось извлекать выгоду из людских пороков. Он хорошо знал сочинения Вольтера, его жизнь и видел, что тот в жизни нередко руководствовался теми же правилами выгоды. Так что утверждение в правах добродетели как таковой — как некоего принципа чести, который Монтескьё пытался провозгласить в качестве главного принципа монархии, — это новый росток, выращенный им на теоретической почве конституционной монархии.
Весьма колоритно и со значительно долей иронии описывает Монтескьё нравы россиян: и до сих пор для многих на Западе Россия представляется заснеженным краем, где по полям бродят медведи; во времена Монтескьё — несмотря на то, что в России побывали многие французы — такой взгляд казался все еще верным. Государство русского царя огромное, в тысячу миль; он — полный властелин над жизнью и имуществом своих подданных, которые все — фактически рабы, за исключением четырех семейств. Москвитянам запрещено выезжать из своего государства и таким образом они сохраняют приверженность обычаям предков, т.к. не представляют, что могут быть другие. Мужья бьют жен, а те считают это проявлением любви.
Несколько слов сказано и о Петре I, который решился все переменить, начал отрезать бороды у бояр, одевать в европейское платье, посылал учиться за границу.
Следует отметить, что повсюду, на различных страницах книги мелькают мысли о веротерпимости и терпимости вообще; она вся пронизана ими: «Мы всегда судим о вещах не иначе, как втайне применяя их к самим себе. Я не удивляюсь, что негры изображают черта ослепительно белым, а своих бо-
128
гов черными, как уголь, что Венера у некоторых народов изображается с грудями, свисающими до бедер, и что, наконец, все идолопоклонники представляют своих богов с человеческими лицами и наделяют их собственными наклонностями. Кто-то удачно сказал, что если бы треугольники создали себе бога, то они придали бы ему три стороны!» (с. 148).
Что же касается религии, то Монтескьё начинает убеждаться (не совсем, правда, обоснованно, ибо во Франции еще в 60-х годах гугенотов колесуют, казнят, сжигают), что «христиане начинают освобождаться от духа нетерпимости, которым они были проникнуты раньше... Хотелось бы пожелать нашим мусульманам (это пишет Узбек. — Т.Д.) так же здраво рассуждать об этом предмете, как рассуждают христиане; пусть бы навсегда между Али и Абубекром (пророками Магомета. — Т.Д.) был заключен мир и лишь Богу было бы предоставлено решать вопрос о достоинствах этих святых пророков» (с. 150).
Слова Монтескьё, как мы видим, не потеряли своей актуальности и в наши дни, когда не менее, чем раньше, а может быть, и более, обострились распри между религиями, когда они привели к террористическим актам и грозят уничтожить целые народы.
И, наконец, Монтескьё касается французской Академии наук. Здесь он идет следом за знаменитым Дж.Свифтом, осмеявшим Большую Академию Лагадо. Правда, вряд ли Монтескьё был так уж справедлив.
Французская Академия наук, созданная в Париже в 1665 г. (иногда называют 1666 г.), на три года позже Лондонского Королевского Общества, решала важные научные проблемы, а не занималась болтовней, как описал ее деятельность Монтескьё. Ее президентом стал знаменитый голландец Христиан Гюйгенс, и это свидетельствовало о том, что научные связи стали интернациональными, что существовавшая на 50 лет ранее «Республика ученых» (La République des Lettres) выполнила свое предназначение, объединив ученых разных стран. Наука, институционализировавшаяся в
129
Академии, стала решать собственные научные задачи: писались трактаты по важным теоретическим проблемам — например, обсуждались особенности химических соединений, исследовались природа света и его свойства, велись споры с Ньютоном и другими английскими учеными о сущности тяготения, природе сил и силы инерции, в частности о пустоте и взаимодействии сил. Иностранные ученые посещали заседания Академии, где велась полемика по разным научным трактатам. Статьи по насущным вопросам помещались в «Журнале ученых» (Jornal des Savants), и с ними также могли ознакомиться за границей. Деятельность Академии была ориентирована на науку и промышленность, и это так же сильно отличало Академию от Сорбонны, других университетов Франции и монастырских школ (где в основном велись диспуты как продолжение средневековых диспутов, выясняющих значение того или иного слова или выражения Отцов церкви), как Энциклопедия Дидро отличалась от Салонов. Сформировалось новое научное сообщество, формировался новый образованный, просвещенный человек, наделенный здравым смыслом. И именно этот здравый смысл препятствует слепо верить в то, что с подвижников, удалявшихся в пустыни, следует брать пример: иногда по десять лет они не видели ни единого человека, зато дни и ночи проводили с демонами, от которых невозможно скрыться. «Никому еще не приходилось жить в таком скверном обществе», — лукаво замечает Монтескьё (с. 220). — «Здравомыслящие христиане относятся ко всем этим историям, как к аллегориям, которые должны разъяснить нам, сколь плачевна участь человека» (с. 220).
Предвосхищая Руссо, Монтескьё видит пороки цивилизации: с тех пор, как изобретен порох, нет больше неприступных крепостей. А изобретение компаса послужило не только колонизации и торговле, но и всем болезням и несчастьям, которые перешли к нам от первобытных и кочевых племен. И в то же время он полагает, что со времени изобретения пороха сражения сделались менее кровопро-
130
литными, а если бы обнаружился более жестокий, чем теперь, способ истребления людей, то оно было бы «запрещено человеческим правом и по единодушному соглашению народов было бы похоронено» (с. 246). Не так ли обстоит сейчас дело с химическим оружием и атомной бомбой? И не оказался ли Монтескьё не таким ограниченным, как Руссо, разглядев не только отрицательные, но и положительные стороны цивилизации? Все же самый важный вопрос, который волнует Монтескьё и который служит как бы мостиком для перехода к «Духу законов» — это вопрос об общественном устройстве. Ему кажется смешным, что в спорах по этому вопросу собеседники старательно доискиваются ответа на вопрос, как возникло общество. «Вот если бы люди не создали общества, если бы они избегали друг друга и рассеивались в разные стороны, тогда следовало бы спросить о причине такого явления и искать объяснения их отчужденности. Но люди с самого рождения связаны между собой: сын родился подле отца и подле него остался; вот вам и общество, и причина его возникновения» (с. 220–221). По мере роста общества рождаются законы, управляющие им: судьи должны разрешать тяжбы между отдельными гражданами, а каждый народ должен сам разрешать свои тяжбы с другим народом. Надобность в третейском судье отпадает, ибо справедливость всегда налицо (возможно, что сейчас Монтескьё говорил бы иначе, но в действительности деятельность ООН не помогла избежать войны между США и Ираком). Войну Монтескьё рассматривает как некое извращение государственного состояния, ибо первый закон существования государства, которое Монтескьё (в отличие от Руссо) отождествляет с обществом — это мир. «Мирные договоры столь священны для людей, что являются как бы голосом природы, заявляющей свои права» (с. 224). Пускай обыкновенные законодатели предлагают нам человеческие законы, подверженные непрерывным изменениям; «философы говорят нам о законах всеобщих, незыб-
131