следующем письме, этот добродетельный Узбек обнажает свою тираническую природу, грозя одной из жен смертью за то, что она принимала в своей комнате белого евнуха. На Востоке, так же, как и на Западе, соседствуют справедливость и бесправие, и трудно предпочесть какую-либо из двух сторон.
Насмешливо описывает, далее, французский писатель французские обычаи. Его веселит желание французов повсюду торопиться: «Никто на свете лучше французов не умеет пользоваться своими ногами: здесь люди бегут, летят. Они упали бы в обморок от медлительных повозок Азии, от мерного шага наших верблюдов» (с. 75). Узбек возмущается тем, что при этой беготне его обдают грязью с ног до головы, что его непрестанно толкают, и т.д. Но это — на поверхности, а в глубине обычаев? Пока что он имеет лишь самые смутные представления, и ему не хватает времени на то, чтобы изумляться увиденному. Но самое главное он все же успел разглядеть: «Французский король (имеется в виду Людовик XIV. — Т.Д.) — самый могущественный монарх в Европе. У него нет золотых россыпей, как у его соседа, короля Испании, и все же у него больше богатств, чем у последнего, ибо он извлекает их из тщеславия своих подданных, а оно куда доходнее золотых россыпей. Он затевал большие войны или принимал в них участие, не имея других источников дохода, кроме продажи титулов, и благодаря чуду человеческой гордыни его войско всегда было оплачено, крепости укреплены и флот оснащен. Впрочем, этот король — великий волшебник: он простирает свою власть даже на умы своих подданных
(курсив мой. — Т.Д.); он заставляет их мыслить так, как ему угодно. Если у него в казне лишь один миллион экю, а ему нужно два, то стоит ему только сказать, что одно экю равно двум, и подданные верят. Если ему приходится вести трудную войну, а денег у него вовсе нет, ему достаточно внушить им, что клочок бумаги — это деньги, и они немедленно с этим соглашаются» (с. 76). Несуразности двора состоят в том, что король любит награждать тех, кто ему служит, но одинаково щедро оплачивает как усердие или, вернее, безделье придвор-
122
ных, так и трудные походы полководцев. Часто он предпочитает человека, который помогает ему одеться или раздеться, тому, кто выигрывает сражения. Он окружен великолепием, садами, дворцами и очень любит говорить о себе. Итак, он велик. Но есть и другой, даже более сильный волшебник, — это Папа (римский). Он убеждает всех в том, что три есть не что иное, как единица, что хлеб, который едят, не хлеб, а вино, которое пьют, — не вино, и в тысяче тому подобных вещей. «Это старый идол, которому кадят по привычке» (с. 87). Монтескьё затрагивает и сословную структуру предреволюционной Франции: там есть священнослужители, военные, чиновники, и каждый из них презирает других, и каждый спорит о своем превосходстве. Нравы французов Монтескьё совершенно справедливо описывает как свободные и вольные: «Эта игривость, созданная для будуарных разговоров, дошла, кажется, до того, что стала отличительной чертой национального характера: шутят в Государственном совете; шутят во главе армии; шутят с послом. Любая профессия кажется нелепой, как только ей придают излишнюю серьезность...» (с. 156). Нельзя не отдать должное проницательности французского мыслителя: здравомыслие и способность суждения, родившиеся в салонах перед революцией, были как раз теми специфическими человеческими особенностями, которые воспитывала философская культура Просвещения, формируя суверенную личность. Французы были более восприимчивы к этому, т.к. они, действительно, очень разговорчивы, очень свободолюбивы и обожают обсуждать все проблемы. Это относится даже к крестьянам, которые, собираясь на религиозные собрания, обсуждали со своим кюре справедливость налогов и сборов, справедливость дворянской охоты на общинных землях, называя Бога господином д’Этр (Бытием), а Свободу — Жанеттой. Франция была в то время наиболее читающая и наиболее «разговорчивая» страна; в ней и формировалась постфеодальная суверенная, независимая личность, обладающая
123
собственным суждением и отвечающая за собственные решения. Ироничность же, или шутливость, которую так блистательно воплотил в себе Вольтер, помогала французам без страха расстаться с прошлым, превратить грозные феодальные институты в смешные и бессмысленные, отживающие установления старины. «Нас с тобой носит одна и та же Земля, — заключает письмо Узбек, — но люди той страны, где живу я, и той, где пребываешь ты, весьма различны» (с. 78), и можно рассказать о многих вещах, очень далеких от персидских обычаях и нравах. Они касаются и поведения женщин. Описывая «сражения» за любовь со своей любимой женой, которая, уже став женой, в течение нескольких месяцев отказывала своему повелителю и мужу наслаждаться ее лицом и тысячью мелких любовных утех, Узбек противопоставляет ее кокетству парижанок. «Женщины потеряли тут всякую сдержанность: они появляются перед мужчинами с открытым лицом, словно просят о собственном поражении, они ищут мужчин взорами, они видят мужчин в мечетях, на прогулках, даже у себя дома; обычай пользоваться услугами евнухов неизвестен. Вместо благородной простоты и милой стыдливости, которые царствуют в вашей среде, здесь видишь грубое бесстыдство, к которому невозможно привыкнуть» (с. 81). «...что мне думать о европейских женщинах? Их искусство румяниться и сурьмиться, побрякушки, которыми они украшают себя, их постоянная забота о собственной особе, их неутомимое желание нравиться — все это пятна на их добродетели и оскорбление для их мужей» (с. 82). И действительно, что предпочесть — несвободу с милой сердцу стыдливостью, охраной своей чести или же бесстыдное кокетство и легкое поведение, ведущее к изменам? Или у каждого плюса есть свой минус, а у минуса — плюс, и дело просто в том, что обычаи и нравы народов сильно разнятся? Не удаётся избежать насмешливых осуждений и парижскому свету в целом. И особенно поведению в театрах. Здесь богатые вельможи смело показываются со своими любовни-
124
цами; здесь суетятся молодые люди, желающие польстить и приобрести себе покровителей; здесь посторонние люди душат друг друга в объятиях, притворяясь верными друзьями. В борьбе за веротерпимость Монтескьё описывает беззакония и жестокости католической церкви. Кроме того, «...никогда не было царства, в котором происходило бы столько междоусобиц, как в царстве Христа» (с. 88). Тех, кто выносит на свет какое-либо новое предложение, сначала называют еретиками, затем их начинают преследовать. Но даже те, кто исповедует старое учение, сочиненное не ими, вовлекаются в бесконечные распри относительно тех или других религиозных догматов. Но они все же правоверные. С еретиками же обходятся чрезвычайно жестко: их сжигают, казнят, да еще при этом увещевают, что очень досадно видеть их мучения из-за отступничества. Тем не менее, конечно, Узбек не может не признать, что в Париже ум его развивается с каждым днем. Просветитель Монтескьё не может все-таки не признать, что европейцы — люди, более просвещенные, чем на Востоке. Узбек узнает здесь «о торговых тайнах, об интересах государей, о форме их правления (с. 92), обучается медицине, физике, астрономии, изучает искусства, словом «выходит из тумана, который заволакивал мне взор в моей отчизне» (с. 92). И последние слова весьма примечательны. Особенно, если учесть, что все же добродетель европейцев ценится выше, нежели добродетель азиатов: ведь последние живут рядом со своими рабами, и это ослабляет чувство добродетели: ведь чего можно ожидать от евнухов, следящих за твоими женами и заслуживающих лишь презрения за свою добродетельную верность, ибо только ревность и отчаяние заставляют его быть верным! Но лучше ли повадки христиан? — задается вопросом автор. «Считаешь ли ты, что в день Страшного суда с ними будет то же, что с неверными турками, которые служат ослами для иудеев и крупной рысью повезут их в ад? ... Неужели Бог накажет их за то, что они не исповедовали религии, ко-
125
торой он им не дал?» с. 97–98) — в этих словах уже слышится желание уравнять все религии, тем более, что «...если присмотреться к религии христианства, в ней найдешь как бы зачатки наших догматов» (с. 98), — пишет Узбек другу. «Я часто дивился тайнам провидения, которое, по-видимому, хочет подготовить их этим к полному обращению» (с. 98). Христиане, как мы, хотят попасть в рай, они, как и мы, умерщвляют свою плоть и соблюдают посты, чтят добрых ангелов и остерегаются зла; они свято верят в чудеса и, подобно нам, признают недостаточность собственных заслуг и необходимость иметь посредников между собой и Богом. Остроумно звучит выражение: «Я всюду нахожу здесь магометанство, хотя и не нахожу Магомета» (с. 99). И этим выносится окончательный приговор неравенству религий: все равны, и каждый человек по праву обладает свободой совести — верить или не верить вообще, а если верить, то в какого Бога. Так нет ничего чудеснее рождения Магомета: он явился на свет обрезанным, радость с самого рождения светилась на его челе, а Земля трижды содрогнулась. Были и другие чудеса. Как после этого не верить закону Магомета? Иудеи и христиане считают чудесным рождение Христа и также описывают множество чудес, сопровождавших его рождение, а также чудеса, проделанные еще раньше Иеговой. Люди без конца спорят о вере (но в действительности стремятся перещеголять других в несоблюдении своих правил). Но если говорить о вере вообще, то «разве не первейшая обязанность верующего угождать божеству, установившему ту религию, которую он исповедует? А самым верным способом достигнуть этого является, конечно, соблюдение общественных правил и человеческих обязанностей. Ведь какую бы религию ни исповедовал человек, ...он должен также допустить, что Бог любит людей.., а если Бог любит людей, то можно быть уверенным, что угодишь ему, если тоже будешь любить их, т.е. будешь выполнять по отношению к ним все обязанности милосердия и человечности и не станешь нарушать законы, которым они подчиняются» (с. 115).
126