Материал: Zapadnaya_Filosofia_20_Veka__A_F_Zotov_-_Yu_K_Melvil

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

163

ацию». И если исходный пункт размышления, «сиюминутное» состояние объекта «по определению» представляется как дан­ное, определенность которого просто есть, то будущие моменты, в целях успеха практической деятельности, должны быть рас­считаны, т.е. сведены, посредством той или иной формулы преобразования, к исходной позиции рассуждения, к «нулевой точке» отсчета, к данному моменту, представленному как отно­сительное «начало времени». Именно в этом смысле слова «ус­траняет время» любая кинетическая теория, образцом которой может служить упорядоченный Лапласом ньютоновский мир, «судьба» которого полностью определена импульсами и коор­динатами составляющих его элементов. В подобной схеме дей­ствительно воплощен, в качестве совершенного проекта, идеал предсказывающей науки. По-видимому, без специальных под­робных разъяснений понятно, что в качестве «нулевой точки» времени этого мира, в качестве начала системы отсчета может быть избрана любая, и что направление предсказания («разви­тие» этого «мира») не зависит от знака направления времени («...прошлое, так же как и будущее, открылось бы перед его взором...»).

Поскольку таков идеал «предсказующей» науки, и поскольку наука, своей практической обусловленностью, призвана быть предсказующей, то разнообразные поиски, действительно при­сущие науке, могут быть редуцированы к такой схеме как идеалу. Разнообразие кинетических (или механических) теорий, доходящее до их взаимоисключения, в рамках общей схемы «кинетизма» признает безусловно и Мейерсон. Но на наш взгляд, когда он делает вывод, что наука столь же неизбежно будет стремиться свести изменение к перемещению неизменных элементов, их пространственной рекомбинации, он переходит границы исследования формы научной мысли, границы принци­пиальной схемы, алгоритма всякого научного поиска, и вступает в область антологизации подобной схемы, которая решительно сближает его позицию с кантовской. Насколько нам известно, механико-математическая картина мира существовала лишь в представлениях эпигонов классической теоретической механи­ки, а химические и биологические исследования, скорее, раз­рушали механицизм, чем «подыгрывали» ему. То, что «переме­щение в пространстве», действительно долгое время оставалось

164

единственным практическим изменением, «доступным понима­нию» — это утверждение относится уже не к принципиальной схеме всякой науки, а к содержательному знанию, достигнутому в XVII—XVIII вв. именно в механике. И вряд ли случайно, что даже физики наших дней склонны признавать в качестве фун­даментального исходного пункта теоретической конструкции не раздельные частицы, независимые друг от друга, что считал естественным для «кинетизма» и для объяснения Мейерсон, а как раз противоположное представление о фундаментальных частицах как «семействе», каждый член которого «состоит из всех других», благодаря чему и нашла в теории элементарных частиц применение теория групп. Мы не говорим уже о том, что и понятие поля не рассматривается ныне как менее фунда­ментальное, нежели понятие частицы.

Более того, Мейерсон, представляется, не обратил серьезно­го внимания на существенные в методологическом отношении сдвиги, которые произошли в естествознании после работ Д. Максвелла и которые можно было бы обнаружить уже в его работах. Мы имеем в виду процесс «разведения» формы физи­ческой теории и ее содержания и, в частности, от тех моделей, посредством которых теперь осуществляется как раз интерпре­тация формальной теоретической конструкции на материале наблюдений и экспериментов.

Как известно, современники Максвелла, как теоретики, так и экспериментаторы-эмпирики, вовсе не встретили исследова­ний английского физика единодушным одобрением. Скорее, дело обстоло как раз наоборот. А. Пуанкаре писал о причинах такой оппозиции, отмечая в ходе рассуждений Максвелла не­малое число логических натяжек, вроде произвольного исклю­чения какого-либо члена из уравнения, замены знака в выраже­нии на обратный и т.п. В отличие от работ А.М. Ампера, макс-велловская электродинамика вовсе не производила впечатления непогрешимого и изящного математического построения.

С другой стороны, в максвелловской теории отсутствовало и обычное для физической теории классического периода ядро — единая модель явлений (не говоря уже о механической их модели). Многочисленные попытки, взяв за основу 6 уравнений Максвелла, построить такую единую модель непременно кон­чались неудачей, хотя предпринимались они такими исследова-

165

телями с мировым именем, как В.Томсон, Мак-Келог и сам Максвелл. Отказаться же от теории Максвелла вообще физика не могла, поскольку в теории этой великолепно синтезировались результаты, достигнутые ранее (в частности, в работах Ампера и Фарадея), и самое главное — электромагнитные явления связывались с оптическими. Эксперименты, проведенные Гер­цем по получению волн сантиметрового диапазона, убедили его в справедливости теории Максвелла. Ту же роль в отношении В.Томсона, также бывшего противником этой теории, сыграли опыты П.НЛебедева по световому давлению.

Выход оставался один — обратиться к гносеологическим основам физической теории, отказаться от сложившихся пред­ставлений, принятых некогда канонов физической теории как таковой. А это, в данном контексте, значило отказаться от модели как ядра теории, признав в качестве такого ядра некую совокупность математических формулировок. Отсюда естест­венно следовало «разведение» формальной и содержательной компонент физической теории. Понимание сложности структу­ры теоретического знания, выявление его формальной компо­ненты означало прогресс теоретико-познавательного этапа фи­лософии, сменившего классическую метафизику, поскольку по­зволяло избавиться от онтологизации теоретической конструк­ции, столь распространенной в классический период науки. Теперь выявленные формально-математические характеристики теории стало трудно рассматривать как характеристики самого бытия. А это значит, что мейерсоновское отождествление, к примеру, атомистических теорий древних и современной теории атомного строения вещества лишилось своего главного основа­ния: в теории древних, действительно, формальная компонента (или, лучше сказать, ее зародыши), определяемая практически­ми («априорными») устремлениями науки как знания, подверга­ется онтологизации. Атомные гипотезы древних философов в большей своей части могут быть истолкованы как методологи­ческая схема, канон всякого знания, лишь достаточно слабо подкрепленная наблюдениями (Испарение и т.п.). Но в натурфи­лософии эта схема онтологиэирована, трактуется как «устрой­ство» объективной реальности. Современный атомизм позволя­ет вычленить в составе теории ее формально-математическую схему из ее содержательного материала, и потому отличить

166

атомы понятийные, дискретные элементы всякой теоретической конструкции, от реальных атомов, т.е. от тех характеристик объективного мира, которые в теоретической конструкции ре­презентированы.

Для того чтобы теоретически воспроизвести данную слож­ную область явлений теоретическими средствами, прежде всего необходимо вычленить некоторый комплекс относительно зам­кнутых, стабильных (или повторяющихся) характеристик данной области. Этот теоретически выявленный, в известном смысле слова «сконструированный», предмет и оказывается тем объек­том, который «движется» в теории. В его формально-теорети­ческой обработке этот комплекс характеристик сопоставляется «точке» некоего абстрактного «пространства», а его изменения, его «судьба», соответственно, движению этой точки в этом пространстве. Было бы очень желательно, чтобы теоретический «мир», в котором моделируется исследуемое явление, был по­хожим в своей однозначной определенности на лапласовский. Если иметь в виду эту своеобразную операцию, которую непре­менно производит ученый, строя теоретическую картину дейст­вительности, то в ней, действительно, всякое изменение «сво­дится» к «пространственному перемещению» себе тождествен­ной «точки», «неделимого», и, если исключить «перемещение», неизменного «атома». Однако, атом этот формальный! И потому его характеристики имеют к современной атомной теории ни­чуть не большее отношение, чем, скажем, к теории политэко-номической. То, что мы в состоянии применять общую схему теории при исследовании различных областей бытия и различ­ных его сторон, конечно, говорит о единых принципах теорети­ческого мышления вообще. Эту сторону дела фактически отме­чает и исследует Мейерсон, но он не доводит своих рассужде­ний до того, чтобы четко определить и формальную сторону теории, показать различие формальной и содержательной сто­рон, чтобы выделить формальные моменты в общем виде и исследовать их как таковые. В его толковании формальная и содержательная стороны слишком слиты друг с другом. Уже в конце прошлого века отождествление «элементарности» исход­ной клеточки теоретической конструкции, которая существует именно в рамках данного теоретического построения и явля­ется неизбежным формальным моментом теории, с «онтологи­ческой» элементарностью «первооснов» бытия было, скорее,

167

метафизическим анахронизмом. Победа максвелловской элект­родинамики была и победой «гносеологической» философии над ее «метафизической» трактовкой.

Формально-математическое основание научной теории не «открывается» в самом объекте — оно «изобретается», заимст­вуется из «чистой математики» или из другой области знания, и затем «адаптируется» к содержательному материалу посред­ством интерпретации «элементов» и «связей» формальной кон­струкции. Казалось бы, в этих условиях искать онтологическое оправдание любому элементу формальной схемы или «исходной клеточки» математической дедукции — большая наивность. Тем не менее, такие поиски (во всяком случае, в начале столетия) были, скорее, правилом, чем исключением. И неудача убеди­тельной онтологической интерпретации базовых «точек» теоре­тической схемы истолковывались либо в духе агностицизма, либо в ключе иррационализма. Этот факт отмечает и Мейерсон:

«Не потому мы избираем корпускулу за исходную точку, что мы ее понимаем. Мы просто предполагаем устойчивое сущест­вование чего-то. Из числа тех вещей, устойчивость которых мы можем предположить, наименее непонятным и наиболее близ­ким нашему непосредственному ощущению или, скорее, тому общему чувству, которое создает внешний мир, является мате­риальная корпускула; из нее мы, следовательно, и исходим. В сущности, говорите вы, она непостижима? Согласен, но можете ли вы предложить нам более прочный исходный пункт? Если нет, мы будем держаться за нее, — ибо нам абсолютно необ­ходимо что-нибудь такое, что имеется налицо, и мы постараемся объяснить с ее помощью чувственный мир, совершенно пренеб­регая тем обстоятельством, что она заключает в себе элемент необъяснимого и противоречивого. И лишь в том случае, если эта попытка нам не удастся, мы задумаемся над изменением исходного пункта; мы заменим тогда корпускулу центром сил или атомом, являющимся одновременно и корпускулой, и цен­тром сил, — заменим понятиями еще менее постижимыми, чем сама корпускула, но противоречия которых не станут больше на пути» (18, 103).

Может показаться, что буквально то же самое повторяет Луи де Бройль (который, кстати, был хорошо знаком с работами Мейерсона, как и большинство крупных физиков первой поло­вины XX в.). Он писал:

168

«Когда физика конца XIX века открыла электрон, большое число явлений стало возможно объяснить посредством сущест­вования и свойств этой элементарной частицы; известно, в частности, какую услугу оказала электронная теория Лоренца. Но если электрон помог нам понять большое число вещей, мы никогда не понимали самого электрона. Как, в самом деле, этот маленький шарик одноименного электрического заряда не взры­вается под действием электрического отталкивания, присущего его частям? Какой может быть природа того удивительного давления, описанного А. Пуанкаре, которое обеспечивает его стабильность? Если электрон точечный, почему его собственная энергия не оказывается бесконечной? А если он протяженный, как представить его внутреннюю структуру, поскольку, объяс­няя электризацию при помощи электрона, мы не можем, не попадая в порочный круг, объяснять электрон посредством электризации? Вот вопросы, которые физике эпохи Лоренца пришлось оставить без ответа и которые остаются без ответа еще и в наши дни» (30, 84—86).

И далее де Бройль приводит еще несколько примеров, в которых проявляется та же закономерность: понятие кванта в квантовой теории и корпускулярно-волнового дуализма. Но вме­сте с тем этот выдающийся физик нимало не сомневается в том, что во всех этих случаях был достигнут прогресс в познании самого объекта, хотя «бесконечная радость лучшего понимания постоянно смешивается у авторов с легким чувством огорчения: оно констатирует неизбежную в итоге фрагментарность и огра­ниченность реализованного прогресса. Те, кто создает новую теорию, чаще всего оказываются и теми, кто больше всех ощущает пробелы и темные места и лучше чувствует границы. Поэтому именно неопытные или слепые ученики, в результате энтузиазма, не распознав их, превращают в одеревенелую и застывшую догму то, что с критической точки зрения мэтра представлялось только отдельным и предварительным звеном цепи последовательных предположений и приближений, реали­зуемых научным мышлением в ходе его поступательного дви­жения» (30, 87).

Но в чем суть и смысл такого движения? В поисках «нового уровня реальности»? Или в формировании другой — не теоре­тико-познавательной! — философской платформы?

169

В истории науки и философии были испробованы оба эти пути — один в форме теории познания диалектического мате­риализма, другой — в концепции «исследовательских программ» И. Лакатоса, где вопрос об онтологической основе преемствен­ности знания просто не возникает — как, разумеется, и вопрос об онтологической основе смены исследовательской программы, «научной революции».

Мейерсон столь далеко в отрицании «метафизических воп­росов» не заходит — и потому в его историко-научных экскур­сах возникают любопытные темы, которым нет места у постпо­зитивистов. Так, говоря о принципе инерции, Мейерсон, осно­вываясь на солидном историко-научном материале, исходя из факта отсутствия принципа инерции в учениях древних, совер­шенно определенно утверждает: «...инерция далеко не является инстинктивным понятием нашего духа, которая лишь высвобож­дается при помощи поздейшего рассуждения... но есть, напро­тив, парадоксальная концепция, к которой наш разум с трудом приспосабливается» (18, 144). И далее: «Нам кажется, напро­тив, едва ли оспоримым, что этот принцип может рассматри­ваться как опытная истина» (18, 149). Конечно, говоря это, Мейерсон понимает, что прямой опыт, доказывающий сущест­вование инерции как свойства движущихся объектов, в земных условиях невозможен; он весьма корректно излагает ход мыс­ленных экспериментов Галилея, которые вели к формулировке этого понятия. Таким образом, кажется неизбежным вывод, что принцип инерции есть нечто «от реальности». Однако, несколь­кими страницами спустя, мы обнаруживаем прямо противопо­ложное, во всяком случае, на первый взгляд, заявление:

«Истинное основание принципа инерции», оказывается, ле­жит в той же «непобедимой склонности» ума удерживать тож­дественность во времени! (18, 156).

Однако, противоречие этих позиций только внешнее: Мей­ерсон делает попытку и, на наш взгляд, весьма глубокую, объ­яснить, почему не существовало принципа инерции у древних, почему принцип этот долгое время казался «парадоксальной концепцией», и почему во времена Галилея положение корен­ным образом переменилось — прежде парадоксальная концеп­ция превратилась в естественную точку зрения. Где лежит

170

причина такого превращения? Иногда историки науки и мето­дологи усматривают ее в чисто психологическом факторе — привычке к новому способу видения, к новому понятию и т.п. Мейерсон с этим решительно не согласен. Он стремится пока­зать обусловленность отсутствия понятия инерции у древних всей системой их представлений. Если тело движется вследст­вие приложения силы, если его движение направлено к неко­торой цели, то принципу инерции в такой системе представле­ний, действительно, нет места. Его формулировке препятствует не только представление о естественной конечности любого движения, но также понимание движения как изменения (или, даже уже, как перемещения). Наконец, «наполненный» мир Аристотеля должен прежде сделаться «пустым» миром Галилея. При этом может появиться понятие скорости как некоей ста­бильной меры изменения расстояния, и, наконец, представление о стабильной скорости движения тела в пустом пространстве вылиться в принцип относительности движения, отличный от того, который был известен уже древним. Конечно, важной предпосылкой можно считать и распространение представления о движении как неотъемлемом свойстве материи.

Только теперь движение можно рассматривать уже не как изменение в первоначальном его понимании (т.е. как нечто непременно нестабильное), a как состояние. Состояние же вполне способно сохраняться, в этом разум не усматривает ничего парадоксального, чего нельзя сказать, очевидно, о пере­мещении. Так выглядит, если так можно сказать, гносеологиче­ская предыстория принципа инерции в изложении Мейерсона. И с фактическим составом мейерсоновского изложения этой предыстории можно, по-видимому, согласиться, во всяком слу­чае принять его как базис, хорошо согласующейся с фактами гипотезы. Но дальше у Мейерсона начинается такая интерпре­тация изложенных фактов, которая представляется некоррект­ной: Мейерсон полагает, что понимание движения как состояния непременно ведет к превращению его в «сущность», в «субстан­цию» (18, 156). И только теперь, онтологизировав таким спо­собом понятие движения, научное мышление способно освоить представление об инерции. Таков, по Мейерсону, путь от опыт­ных фактов (с которыми, повторяем, Мейерсон в конце концов

171

связывает появление принципа инерции) к теоретической ре­конструкции этих фактов: здесь непременно происходит пре­вращение движения в «субстанцию»; применив к этой новой «субстанции» принцип причиности, разум и получает приемле­мую для него теоретическую картину.

Сформулировать принцип инерции как корректное теорети­ческое понятие невозможно, не умея представить движение как состояние, не увидев в самом изменении сохранения, не по­строив внешне парадоксального понятия «сохраняющегося из­менения». Такого рода понятия предполагают, разумеется, весь­ма развитую технику абстрагирования, достигшую такого уров­ня, на котором мышление может рассматривать в качестве самостоятельного объекта не только материальные объекты, но и их свойства и их отношения, и их изменение, отвлеченные от «носителя», от «субстанциональной основы». В этом плане инер­ция, скорость, ускорение, направление движения — понятия одного порядка, хотя, нет сомнения, понятие инерции среди них самое комплексное.

Если такие предметы исследования мышление научилось фор­мулировать, то" нет никакой трудности в том, чтобы попытаться прослеживать «поведение» каждого из них «в чистом виде» применительно к конкретному случаю — например, попытаться исследовать движение, в котором стабильна скорость, или ус­корение, или направление. Как известно, галилеевская механика изучает все эти случаи, формулируя соответствующие законы движения. Но никаких поползновений, к примеру, субстанциа­лизировать скорость или ускорение мы здесь не можем отме­тили,. Мейерсон мог бы возразить, что эти характеристики движения не субстанциализируются просто потому, что уже субстанциализирована их основа — движение; ведь скорость, ускорение, направление — это характеристики движения, на­ходящиеся к нему в таком же отношении, как форма или цвет к твердому телу. Однако, на наш взгляд, такой аргумент бил бы мимо цели — ведь для субстанциализации самого движения, по-видимому, необходимым и достаточным условием было рас­смотрение его как самостоятельной «сущности», как особого теоретического объекта. Но в качестве таковых теоретическое мышление рассматривает и любую характеристику, любое

172

«свойство» движения, коль скоро произведено его абстрагиро­вание, превращает его в предмет самостоятельного анализа! То, что разум обходится без их субстанциализации, нимало не затрудняясь вместе с тем признанием стабильности скорости в равномерном движении и стабильности ускорения в равно­мерно-ускоренном движении, доказывает, на наш взгляд, то, что и для формулировки принципа инерции вовсе не нужно было непременно субстанциализировать движение. Для этого вполне достаточно меньшего — превратить движение в самостоятель­ный предмет исследования, сконструировав из него особый теоретический объект. И тогда уже анализ экспериментов и наблюдений через призму такого теоретического представления способен показать, сохраняется ли эта характеристика или же изменяется определенным образом. Говоря в общей форме, здесь, так же, как и в случае анализа «механических» («кине­тических») теорий, происходит превращение некоторых харак­теристик бытия в «точку» теоретического «пространства», «дви­жение» которой репрезентирует поведение соответствующего комплекса характеристик объективной реальности или отдель­ной ее характеристики.

Мейерсон справедливо отмечает большую роль декартова доказательства принципа инерции, в котором принцип этот вы­водился из другого — принципа неизменности вещей, если никакая внешняя сила на них не действует. Но он, на наш взгляд, не прав, усматривая в этом способе доказательства нечто боль­шее, нежели аналогию — а именно, непременное отождествле­ние движения с «вещественностью».

Здесь именно аналогия, но, конечно, аналогия глубокая: ее основание лежит в том, что теоретик имеет обыкновение рас­сматривать свойство так же, как он рассматривает вещь: в качестве теоретических объектов, они ничем не отличаются. Это, собственно, значит, что при теоретическом анализе и вещь, и масса, и движение могут равным образом быть сопоставлены «точке» абстрактного «пространства», с помощью которого те­оретик описывает их «поведение».

Таким образом, если «субстанциализация» движения истори­чески, действительно, имела место (например, в форме «энер­гетизма»), то это не более чем преходящий этап, обусловленный в большой мере незрелостью гносеологического анализа теоре-