Материал: Zapadnaya_Filosofia_20_Veka__A_F_Zotov_-_Yu_K_Melvil

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

414

Недостаток же этой теории в том, что она абсолютизирует эмпирическое многообразие значений, отвергая в принципе или с порога всякую попытку отделить существенные признаки от несущественных, исходные от производных.

Какое же отношение имеет эта теория значения к филосо­фии? Самое прямое.

Философские проблемы, согласно Витгенштейну, возникают тогда, когда появляется языковая путаница, когда мы нарушаем правила употребления слов, смешиваем различные языковые игры и т.д.

Представим себе, что, спрашивая о результатах игры в во­лейбол, кто-то спросит, сколько голов забито той и другой стороной. Ответ был бы: ни одного. И тогда он мог бы подумать, что игра закончилась со счетом 0:0. Тогда ему надо было бы разъяснить, что, говоря о волейболе, нельзя употреблять слово "гол", а надо спрашивать, с каким счетом закончилась игра.

Сходным образом, по Витгенштейну, обстоит дело и с фило­софскими проблемами. Они возникают в результате языковой путаницы. Витгенштейн, однако, не учитывает того обстоятель­ства, что эта «путаница» не есть нечто случайное, но неизбежно возникает в истории человеческой культуры. Задача лингвисти­ческого анализа состоит, по Витгенштейну, в том, чтобы ее распутать. Средством для этого служит возврат к обычному нефилософскому употреблению слов.

Этот прием — важная черта не только учения Витгенштейна. Нередко современные философы обращаются к здравому смыс­лу, к обыденному сознанию, к обычному языку, как высшей философской инстанции. Философ отказывается от противопо­ставления своих идей обыденному нефилософскому сознанию, напротив, именно в нем он ищет решение всех философских проблем.

Что это все значит? С одной стороны, иногда это признание несостоятельности профессиональной академической филосо­фии с ее надуманными абстрактными проблемами и искусствен­ной терминологией. С другой стороны, это признание того, что опыт людей, накопленный ими в течение веков и тысячелетий практической деятельности, не может быть сброшен со счета при решении коренных проблем человеческого бытия и позна­ния. Но это — попытка использовать опыт людей лишь в его

415

тиболее абстрактной форме, лишь постольку, поскольку он юлучает свое выражение в языке.

В то же время, это обращение к повседневному языку и ювседневному сознанию нельзя считать, так сказать, бескоры-:тным. Дело в том, что обыденное сознание — это не четкая •еоретическая концепция. Оно является стихийным, распль|вча-ым, размытым. Именно поэтому оно легко может быть и^тол-ювано достаточно произвольно в том или ином духе. Его можно интерпретировать в зависимости от принятой установки. Поэто-iy ссылка на обыденное сознание или на обычный язык, сама ю себе, мало что значит. Все дело в том, какую интерпретацию то обыденное сознание получает.

Поэтому, кстати сказать, нельзя путать «здравый смысл с эилософской школой здравого смысла». Это совсем разные ещи. В данном же случае подход Витгенштейна к обыденному зыку достаточно тенденциозен. Предположим, мы зададим воп-юс: «Существуютли материальные объекты реально?» Но такой опрос не может возникнуть в разговорном языке, никто не адает таких вопросов, и они просто не нужны. Выражение существовать реально» мы применяем только к отдельным 'бъектам. Достаточно вспомнить рассуждения Карнапа о «внут-«нних» и «внешних» вопросах. «Существует ли реально оазис пустыне, или мне только он кажется?», «Существует ли снеж-ый человек?», «Существует ли возможность передачи мысли а расстоянии?», «Существует ли телекинез?» и т.д.

Но вряд ли кто слышал, чтобы кто-нибудь, кроме философа, прашивал: «Существуют ли материальные объекты вообще?» ' нашем языке нет такого употребления слов «существовать еально». Все это не реальные вопросы, а путаница. И таковы [ногие философские проблемы.

Однако здесь можно возразить, что вопрос «существуют ли атериальные объекты» никто не задает не потому, что он ессмысленный, а потому, что в рамках как обыденного, так и аучного сознания ответ на него является самоочевидным. «Ес-гственная установка», принимающая объективное существова-ие окружающего нас мира, как признал еще Гуссерль, является редпосылкой дискурса как обыденного, так и научного.

Итак, для Витгенштейна высшим критерием осмысленности редложений, последним судьей, выносящим окончательный

416

приговор философским проблемам, оказывается обычный язык, обычное разговорное употребление слов. Любые отступления от такого повседневного словоупотребления объявляются недопу­стимыми, поскольку они являются источниками философской путаницы, возникновения мнимых проблем.

Отсюда вытекает и терапевтическая функция лингвистиче­ской \ философии: уберечь человека от подобной языковой пу­таницы. Сам Витгенштейн говорил, что он хочет «помочь мухе выбраться из мухоловки», понимая под мухоловкой мнимые философские проблемы (81, 309). Таковы некоторые важней­шие идеи «Философских исследований». Два понятия, употреб­ленных Витгенштейном в этой работе, имеют особое значение. Это «форма жизни» и «лингвистическая игра».

Эти понятия вызвали оживленные дискуссии и споры среди сторонников и противников Витгенштейна. Что такое форма жизни? О чем здесь идет речь?

Очевидно, что Витгенштейн здесь обращается к практиче­ской, видимо, повседневной жизни людей. Но не сближается ли он в этом случае с марксистским понятием практики? Со­ветские критики Витгенштейна категорически возражали против этого и доказывали, что к марксистскому пониманию практики Витгенштейн никакого отношения не имеет и ему враждебен. Хорошо. Но как же можно понять тогда само это выражение? А оно очень важно для Витгенштейна, так как с «формой жизни» связаны определенные лингвистические игры.

Как они складываются, Витгенштейн поясняет на примере возникновения самых простых языковых игр. Возьмем двух человек: один — мастер, каменщик, выкладывающий стену дома, другой — его помощник. Первый занят своим делом, второй ему помогает. Между ними возникает языковое общение, для начала весьма примитивное, требующее минимум слов (81, 19—21).

Мастер говорит: «Кирпич», и помощник подает ему кирпич. Пока они обходятся одним словом. Затем мастеру нужен рас­твор. И он обращается с этим словом к помощнику. Язык усложняется. Потом мастер говорит: «Кирпич сюда», и помощ­ник кладет кирпич, куда было указано. Далее мастер говорит: «Два кирпича», и язык их общения становится еще богаче, в нем появляется число. Далее этот язык еще более усложняется

417

с усложнением человеческих отношений, с усложнением фор­мы жизни.

Так Витгенштейн описывает самую примитивную форму жиз­ни и возникающую в ее рамках языковую игру. Далее и та и другая могут неограниченно усложняться. Но связь их и обус­ловленность языковой игры формой жизни сохраняется.

Так что же такое, все-таки, «форма жизни»? Можно сказать так: понятие «форма жизни» есть понятие sui generis, понятие особого рода, не поддающееся сведению к другим понятиям, в частности, к марксистским. Его значение в соответствии с пра­вилом, установленным самим же Витгенштейном, определяется его употреблением. Это понятие особое, выражающее своеоб­разный взгляд на человеческую коммуникацию и ее основное средство — языковое общение.

Иногда советские авторы говорили, что понятие «форма жиз­ни» мистифицирует социальную практику людей, а не проясняет ее.

Да, конечно, если пытаться это понятие включить в систему марксистских понятий. Но надо иметь в виду, что это вовсе не обязательно. Могут быть и другие подходы к жизни, и другие понятия, их выражающие.

Таково, например, понятие «жизненного мира» у Гуссерля. Его нельзя и не надо стараться свести к какому-либо другому понятию. Его надо принимать, как таковое, надо привыкнуть к нему — вот и все.

Здесь перед нами особая понятийная сетка, функционирую­щая в особой философской системе и присущем ей языке, «языковой игре», не сводимая к другим понятийным системам.

Надо смотреть, как это понятие употребляется в языке, в данном случае, в языке Витгенштейна. Он говорит, например: «Итак, вы говорите, что согласие людей решает, что истинно и что ложно? Истинно и ложно то, что говорят человеческие существа. И они согласуются в том языке, который используют. Это есть согласие не во мнениях, но — в форме жизни» (81, 241). То же относится и к понятию «языковая игра».

Но здесь можно возразить: эта трактовка ничего не объяс­няет и есть просто отказ от объяснения.

Если под объяснением понимать сведение к уже принятым в данном сообществе терминам и понятиям, привычным, скажем,

418

для ортодоксального марксизма, то конечно, с такой точки зрения это не будет объяснением.

Надо понять, что в истории философии мы встречаемся со множеством понятийных систем — или, сказать иначе, языков или словарей. Почти каждый значительный философ создает свои понятия или свой язык, с помощью которых он и осваивает и трактует свой предмет, мир, общество, самого себя.

При изучении истории философии мы встречаемся с плюра­лизмом философских теорий, взглядов на мир и, соответствен­но, языковых систем, или проще — языков.

Не следует, конечно, думать, что речь идет о какой-то сис­теме совершенно новых слов (вроде иностранного языка или искусственного языка типа эсперанто). Ничего подобного не имеет места! Речь идет лишь о внесении в обычный язык некоторого небольшого числа слов или их сочетаний («языковая игра», «феноменологическая редукция», «трансцендентальное эго», «интенциональность» и т.п.). Тем не менее эти немногие слова или понятия изменяют, порой значительно, наше видение мира или понимание процесса познания, или какие-либо другие аспекты человеческой жизни.

Возьмем, например, слово (и понятие) «дао» в китайской философии. Его невозможно перевести на европейские языки, хотя можно сказать, что оно означает «путь». Невозможно это потому, что «дао» выражает совсем другой, непривычный для нас и несвойственный нам строй мысли. Точно также иногда совершенно невозможно перевести, или редуцировать, понятие той или иной философской системы к языку другой философ­ской системы. Это разные способы смотреть на мир и понимать его. И мы должны быть благодарны Витгенштейну за то, что он побудил нас лучше осознать эту ситуацию.

Значительная, пожалуй, подавляющая часть книги «Философ­ские исследования» заполнена постановкой вопросов, относя­щихся преимущественно к таким проблемам: возможен ли лич­ный язык, т.е. система знаков (в частности, словесных), относя­щихся к внутренним состояниям и переживаниям человека, понятных ему, но совершенно непонятных другим людям?

Можем ли мы утверждать, что все люди имеют одинаковые ощущения? Иными словами, не видит ли кто-нибудь красный для меня цвет как зеленый?

419

Откуда у нас появляется мысль о том, что другие живые существа могут чувствовать, как мы?

Может ли кто-либо понять слово «боль», если он никогда не испытывал ее?

Говорят о нахождении верных слов для выражения мысли.

Но где же была тогда мысль до этой находки?

Может ли машина выслить? (Это писалось до 1951 года!)

Как может кто-нибудь считать в уме? Что при этом проис­ходит?

Как и почему мы понимаем знаки?

Каким образом мы можем предвидеть будущие собятия?

Зачем вообще люди мыслят?

То, что огонь обожжет меня, если я суну руку в огонь — это достоверность. Но к чему она сводится и откуда она берет­ся?

Это ожидание на основе прошлого опыта?

Почему ребенок, раз обжегшись, не трогает больше горячую печку?

Каким образом я воспринимаю время дня и с достаточной степенью уверенности могу сказать, который сейчас час?

И множество подобных вопросов задает Витгенштейн. Его последователи и ученики с жаром принялись исследовать все эти и многие другие поставленные им проблемы. Образовалось, прежде всего в Англии, целое направление витгенштейнианцев, занимающихся подобными вещами.

Что же касается самого Витгенштейна, то в его поздних работах весьма отчетливо проявляется растущий интерес к про­блеме достоверности.

Имеется у него специальная работа «О достоверности» , в которой Витгенштейн подробно рассматривает эту проблему и приходит к весьма своеобразным и интересным выводам.

Для Витгенштейна обычный язык означает правильное сло­воупотребление. Но почему оно правильное? Потому, что все так говорят!

А почему все так говорят? Потому что такова природа языка. Говоря проще, потому что нас так научили говорить с детства.

1 Она опубликована в журнале «Вопросы философии», 1991 г. №2. См. также: Грязное А.Ф. «Материалы к курсу критики современной 5уржуазной философии». М., 1987.

420

Поэтому мы не сомневаемся и не можем сомневаться в том. что мы говорим вместе со всеми другими людьми! Кстати ска­зать, это совсем не новая мысль. Еще Платон в «Тимее» говорит: «Справедливо изречение, что затверженное в детстве куда как хорошо держится в памяти» («Тимей» 26 б).

А Людвиг Витгенштейн утверждает:

«...как же может ребенок сомневаться в том, что ему вну­шили? Это могло бы лишь означать, что он не смог научиться определенным языковым играм» (6, 283).

Это значит, что общество сформировалось таким образом, что некоторые вещи оно принимает как абсолютно достоверные, и эта достоверность закреплена в языке. Во все эти вещи мы верим безоговорочно. Что это за вещи? Например, математиче­ские аксиомы и выражения: если две величины равны третьей, они равны между собой и т.д.

На чем же основана наша вера? Ответ Витгенштейна звучит весьма парадоксально, он говорит: «Трудность заключается в том, чтобы понять отсутствие основания у нашей веры» (5, 166).

Мы верим потому, что верят все: «Чтобы ошибаться, — говорит Витгенштейн, — человек уже должен судить в согласии с человечеством» (6, 156).

И далее, фраза «Мы вполне уверены в этом» не означает просто, что каждый в отдельности уверен в этом, но что мы принадлежим к сообществу, которое объединено наукой и вос­питанием» (6, 298).

И еще: «...вопросы, которые мы ставим, и наши сомнения основываются на том, что определенные предложения освобож­дены от сомнения, что они словно петли, на которых вращаются эти вопросы и сомнения.

То есть это принадлежит логике наших научных исследова­ний, что определенные вещи и в самом деле несомненны» (6, 341—342).

Но в таком случае, как может развиваться наука, как могут изменяться взгляды людей? Ведь эти изменения бесспорны! Витгенштейн это понимает. Он говорит: «Но то, что людям представляется разумным или неразумным, изменяется. В одно время им кажется разумным что-то, что в другое время им казалось неразумным. И наоборот. Но разве здесь нет объек­тивного критерия?» И отвечает иносказательно: «Очень умные

421

и образованные люди верят в библейскую историю сотворения, а другие считают доказанной ее ложность, при чем их обосно­вание известно первым» (6, 336).

Витгенштейн, конечно, понимает, что бывают и расхождения во взглядах, и противоречия между ними. Но в конце концов побеждает тот взгляд, с которым соглашается большинство представителей данного сообщества.

«Знание в конце концов основывается на одобрении» (6, 378).

Чем оно вызывается? Витгенштейн считает, что одобрение может быть вызвано разными причинами. Но в конечном счете мы всегда должны считаться с одобрением, и хотим мы или не хотим, мы вынуждены принимать ту или иную языковую игру, которую нам предлагаю·!1! «Вы должны задуматься над тем, что конкретная языковая игра есть нечто непредсказуемое. Я имею в виду: она не обосновывается. Она не является разумной (или неразумной). Она тут — как наша жизнь» (6, 149).

* * *

Каково же наследие позднего Витгенштейна?

1. Еще большее повышение роли языка в философии. Фило­софия стала пониматься как философия языка, а ее проблемы как чисто языковые проблемы.

Была открыта и начала исследоваться огромная область языка и его значения для человеческой жизни и культуры.

2. Оказалось, что форма языка, которую Витгенштейн считал порождением форм жизни или форм человеческой деятельно­сти, имеет исключительное значение для всего духовного, да и практического освоения мира человеком.

3. Обращение к обыденному языку, как средству для решения философских проблем, знаменовало радикальное изменение в понимании самой функции философии и содержания ее проблем.

Обращение к языку, как критерию обоснованности самих проблем и их решения, явилось одним из выражений характер­ного для XX века разочарования в прежней философии. Эта философия на протяжении двух с половиной тысяч лет не смогла прийти ни к какому общему мнению, не сумела достигнуть согласия ни по одному вопросу, не успела в решении ни одной проблемы. Сейчас,казалось неожиданно, нашелся источник, из которого можно было почерпнуть уверенность и достоверность.

422

Это — язык. В нем сконцентрирована и выражена мудрость бесчисленных поколений людей. Это не божественная, не аб­солютная мудрость. Это мудрость ограниченная, наша, конечная, относительная человеческая мудрость, но это единственная муд­рость, которой человек способен достигнуть. Она выражает мнение сообщества людей, а оно для отдельного индивида яв­ляется и высшим и непререкаемым авторитетом.

В противовес идеалу философствующего на свой страх и риск одиночки, индивидуального мудреца, выдвигается идея человека как члена сообщества, а достижение знания и мудро­сти как коллективного предприятия. Эта идея достаточно хоро­шо соответствует нынешней реальной ситуации в мире.

Осталось недолго ждать до тех пор, когда философы поймут, что не может быть единственной концепции и окончательного общего согласия, что философия плюралистична и мозаична, как и мир, в котором мы живем.

* * *

Заканчивая это краткое рассмотрение философии Витгенш­тейна, хотелось бы обратить внимание на одну весьма харак­терную тенденцию в его поздних работах, которая оказала очень большое влияние на последующее поколение философов и вне­сла некоторые принципиальные изменения в их понимание и философии и познания вообще.

Имеется в виду его признание значения сообщества, инс­тинктивно складывающегося согласия по поводу некоторых «ис­тин» и роли воспитания в формировании подобных убеждений.

Так, например, Витгенштейн в своих поздних работах не говорит уже о положениях или высказываниях в математике как о тавтологиях.

Не логический статус указанных предложений, равно как и других наших верований, интересует его теперь, а их культур­но-психологический статус.

Ибо все наши верования, в том числе самые устойчивые, он рассматривает как социальные, культурные продукты, как ре­зультаты человеческой деятельности и формирования различных языковых игр и обучения им.

Понятие языковой игры и ее правил как принятых данным обществом — вот центральное понятие его философии и способ объяснения множества гносеологических проблем.

423

Не логика, а социология, психология воспитания и культуро­логия считаются достаточными для объяснения множества гно­сеологических проблем, едва ли не всех вопросов познания. Ибо и само познание тоже рассматривается как одна из куль­турных активностей, подчиненная общей задаче организации социальной жизни.

Это, конечно, серьезный поворот в понимании функций фи­лософии. Он предполагает отказ от какого-либо фундаментализ­ма, от поиска не только «первых начал бытия и познания», но и какого-либо основания вообще. Основанием становится при­нятие обществом какого-либо положения, например, то обсто­ятельство, что все так говорят. А раз все так говорят, то как же мы можем говорить иначе? Ведь все мы втянуты в одну и ту же языковую игру, выйти из которой невозможно.

Впрочем, эти игры тоже не вечны, они хотя бы частично меняются, и то, как это происходит, вскоре довольно убеди­тельно покажет Т.Кун.

Как уже говорилось выше, функция философии, по Витген­штейну, в сущности, терапевтическая: избавить человека от мучительных вопросов, на которые не может быть ответа, или, как он говорит, в том, чтобы «помочь мухе выбраться из мухо­ловки». Однако отношение Витгенштейна к философии в «Фи­лософских исследованиях», так же, как и в его «Трактате», неоднозначно. С одной стороны, он считает, что философские проблемы возникают в результате неправильного пользования языком, выражающегося в употреблении слов, сильно отлича­ющихся от обычного. Витгенштейн говорит даже о странном применении слов в философии, которое и порождает собствен­но философские проблемы, производящие впечатление глубины и вызывающие наше беспокойство.

С другой стороны, он признает, что «проблемы, возникающие благодаря неправильной интерпретации наших языковых форм, имеют характер глубины. Они представляют собой глубокие беспокойства; они укоренены в нас так же глубоко, как и формы нашего языка, и их значение так же велико, как и значение нашего языка. Спросим себя: — продолжает Витгенштейн, — почему мы воспринимаем грамматическую шутку (Witz) как глубокую! (А ведь это и есть философская глубина)» (81, 111).