ских блюд, которые те не понимают, например «белянжевин». Действительно, слово в таком звучании трудно понять. Оно получило русскую фонетическую окраску, с характерным «изъятием» носовых гласных, и стало привычным по звучанию для русского слуха, но его смысл был неясен.
«Повседневное», привычное, обычное звучание не совпадает с привычным смыслом. Этот фонетико-смысловой диссонанс обыгрывается как комическая сценка в рассказе «Человек из ресторана»1. Один московский купец, желая поразить воображение своей спутницы знанием французской кухни, заказывает рыбу (sole — морской язык). «Дай мне… соль!» — обращается он к официанту. А затем объясняет своей испуганной супруге: «Вот тебе соль, ешь — не бойся… Это рыба, в море на сто верст живет! Эту рыбу-то только француженки употребляют… ду-ура!» То что в заказе официанту купец употребляет слово «соль» в аккузативе, а не в род. падеже, свидетельствует о правильном грамматическом узусе: вин. падеж указывает на весь объект в целом, тогда как род. падеж необходим для обозначения части некоей субстанции, в данном случае — соли. Но когда он угощает свою спутницу, то в реплике «Вот тебе соль» грамматическое различие стирается, становится непонятно, что он имеет в виду.
Сам купец тоже еще не выучил и не понял смысл всех названий французских блюд, но стремится приобщиться к более престижному классу потребителей, свободно владеющих французским языком. Он заказал артишок и думал, что это мясо (очевидно, его сбила с толку часть слова — шок) и замечает официанту: «Я думал, что мясо на французский манер, а ты мне какую-то репу рогатую подаешь!» (148). Тем самым читатель видит, что еще не все московские жители времен И.С. Шмелёва «оповседневили» французскую кухню.
Официант Черепахин презирает московских клиентов за то, что они не разбираются в названиях французских блюд, которые, видимо, обозначены в меню в русской транскрипции: «Знают там провансаль, антрекот, омлет, тефтели там, беф англез…». Действительно, эти названия стали привычными для москвичей, широко вошли в их повседневную жизнь. Но официанта с профессиональной точки зрения возмущает ограниченность кулинарных познаний московских обывате-
1 Шмелёв И.С. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1989 (в круглых скобках указываются страницы этого издания).
201
лей, и он с возмущением говорит: «А как попал на трехэтажное, ну и сел. Что там означает в натуре и какой вкус? Гранит виктория паризьен де ля рень? Что такое? Для него это, может, пирожное какое, а тут самая сытость для третьего блюда!» В этом длинном названии присутствуют как русские слова (гранит, виктория), но означающие совсем иные вещи, нежели соответствующие французские слова, так и не совсем, а то
ивовсе непонятные словосочетания (паризьен де ля рень). Разумеется, довольно экзотические названия рассчитаны на эффект чего-то необычного, из ряда вон выходящего, в противовес обычному, привычному. Посещение дорогого ресторана должно внушать чувство превосходства над обычными, недорогими заведениями. В данной ситуации повседневность, банальность исключаются изначально. «Или взять тимбальандалузкорокет? Ну что?... это даже не блюдо, а пирожки (корокет — искаженный вариант фр. croquette). “Скажи ты ему — крем де ля рень… Он за сладкое считает, а тут суп… Или риссоли… А, говорит, соленый рис! Да не угодно ли пирожков, а не рису!” Для некоторых даже развлечение» (182).
Необычное, выходящее из ряда вон, — это находка для коммерции и позволяет взвинчивать цены. «А порция-то в дватри целковых!» — восклицает довольный Черепанов.
Аристократическая публика, знакомая с меню французских ресторанов и владеющая французским языком, напротив, полагала хорошим тоном переводить на русский язык французские названия блюд, подчеркивая тем самым обыденность посещения дорогих московских ресторанов. Иллюстрацией таких ситуаций может служить сцена обеда Стивы Облонского
иЛевина в одном из московских ресторанов:
«— Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, — сказал Степан Аркадьевич. — Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало — три десятка, суп с кореньями…
—Прентаньер, подхватил татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть пофранцузски кушанья.
—С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом… ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: “Суп
202
прентаньер, тюрбосос Бомарше, пулярд а лестрагон, маседуан де фрюи…”»1 (39).
Обдумывая меню званого обеда, Степан Аркадьич не может отказать себе в удовольствии пользоваться французскими словами, придавая тем самым своему обеду праздничный, необычный вид: «Программа нынешнего обеда ему очень понравилась: Будут окуни живые, спаржа и la pièce de résistance — чудесный, но простой ростбиф и сообразные вина…»2 (406).
Называя официанту нарочито по-русски французские блюда, Стива Облонский тем самым демонстрирует обыденность своего посещения дорогого ресторана, тогда как шмелевские обыватели, напротив, стремились продемонстрировать свое стремление оказаться в более престижном, с их точки зрения, окружении. В их произнесении названий французских блюд отражается плохое знание французского языка, может быть, даже полное отсутствие таких знаний — они ассоциируют французские слова с коренной русской лексикой, искажая их до неузнаваемости. Явления французской культуры, попадая в «плавильный тигль русской повседневности», трансформируются в нем иногда до неузнаваемости, но становятся фактами русского быта.
3. Изучение иностранного языка и его «бытовизация»
Мы воспринимаем окружающий нас мир, в том числе и родное место, в данном случае Москву, всеми своими чувствами.
А.Ч. Косаржевский. Звуки Москвы
Память, как полагает французский социолог П. Нора, «цепляется» (s’accroche) за конкретные и повседневные (quotidiens) объекты и предметы бытовой и возвышенной культуры, которые он называет «местами памяти» (des lieux de mémoire). Такими «местами памяти» в национальном масштабе могут быть национальные архивы, музеи, но также и школьные учебники3. На уровне личности «местами памяти» в обыденной жизни могут выступать, согласно концепции П. Нора, жилые кварталы, посещаемые спортивные сооружения, бистро — все, что окружает человека, все, что стало для него по разным при-
1 Толстой Л.Н. Анна Каренина // Соч.: В 2 т. Т. 1. М., 1957 (в круглых скобках указываются страницы этого издания).
2 Там же.
3 Nora P. Le présent et la mémoire // le Fdlm. 1983. N 2. P. 10—18.
203
чинам и обыденным и важным. Психологи также пришли к убеждению, что ни одно из впечатлений, полученных даже
вдетстве, не исчезает бесследно, «все как бы сохраняется где-то
вподсознательных сферах и в видоизмененном составе вновь проникает в сознание»1. Продолжая логику социологов и психологов, можно представить, что школьный учебник содержит важные сведения в национальном масштабе и является национальном «местом памяти», но то, как был выучен урок, какими он сопровождался событиями, — все это создает основу для возникновения индивидуальных «мест памяти».
Запоминание чужой речи приобретает целенаправленный характер в процессе изучения иностранного языка. Какой материал (диалоги, тексты, упражнения) предоставляет учебник? Ответ: повседневный быт, обыденные ситуации, обыденный язык. Весь этот учебный материал необходимо запомнить, хотя не всегда учащийся полностью понимает смысл высказывания. Как же данный процесс отразился в литературных произведениях? Здесь необходимо помнить о том, что художественная литература не является слепком с действительности, но помогает воссоздать социально-психологический климат эпохи, восприятие жизненных проблем отдельной личностью.
Сложности «обживания» чужого жизненного мира нашли свое отражение в произведениях русских писателей. Эти жизненные ситуации стали источником юмористических сцен и рассказов. Так, Б.К. Зайцев со временем забыл многое из своего гимназического обучения, но всю жизнь помнил толкование различий в значении действительного и страдательного залогов, которое объяснил учитель немецкого языка (немец по происхождению, так сказать, «носитель языка»), потому что оно звучало нелепо, почти анекдотически: «Волк ел коза — действительный, коза ел волк — страдательный»2 (73). Изучение иностранного языка в детстве часто является «хранилищем» смешных ситуаций: мы мыслим всегда на родном языке и непроизвольно, подсознательно сопоставляем звуковой образ чужого слова со знакомым словом родного языка, что порождает разные комические образы.
Иллюстрацией процесса преодоления повседневности — обычных слов, выражений, образов — через изучение иностран-
1 Выготский Л.С. Указ. соч. С. 164.
2 Зайцев Б.К. Голубая звезда. М., 1989 (в круглых скобках указываются страницы этого издания).
204
ного языка могут служить сценки из рассказа И.С. Шмелёва, полного автобиографических событий, «Как я стал писателем».
Мальчик, поступивший в гимназию, вырванный из привычного родительского дома, впервые слышит французскую речь, которую он не понимает и пытается переосмыслить с помощью русских созвучий. Учительница-француженка внушала ему страх потому, что говорила на чужом языке, не соответствующем его жизненному миру. Даже, когда она произносила как бы знакомые слова, они на самом деле означали совсем иное: «Иногда вскрикивала строго — будто понятное — “сортир” (фр. Sortir — выходить), но это было совсем другое, а вовсе не то, что называется так у нас» (385).
Маленькому Ване казалось, что учительница специально искажала знакомые ему слова. Например, она строго обращалась к девочкам: «Мед-муазель!» «Что означало это словосочетание “мед-муазель”?» — спрашивал себя Ваня. Слог Мед ассоциировался в восприятии мальчика с представлением о чем-то, что имело отношение к медицине. Ему было невдомек, что в этом французском слове первый слог показывает множественное число — mesdemoiselles.
Зато мальчик легко заучивал смешные стишки, которым его учили старшие гимназисты, где перемежались русские слова с французскими, которые, «обрусев», превращались в нечто привычное, обыденное и тем самым помогали выучить иностранный язык:
Рэгарде-машер-сестрица, Кельжоли идет гарсон, Сэтасе-богу-молиться, Нам-пора-алямэзон!
Эти стишки своим ритмом напоминали прибаутки, песенки, в которых отражалась обычная жизнь, но с французским «акцентом». Школьные товарищи своим «творчеством» дополняли, оживляли, приспосабливали к банальным ситуациям жесткие грамматические правила и слишком формализованную атмосферу гимназий. В этом школярском творчестве происходит «бытовизация» (термин М. Бахтина1) французской культуры, которая на протяжении нескольких веков служила в России символом «высокой» культуры и социального престижа.
1 Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М., 1965.
205