Разбираясь, таким образом, в смысловых дифференциациях, связанных с вращением -- не в привычных коннотациях этого понятия, а в его математикометафизических ракурсах, -- нам нечаянно, как некий казус, высветилась истинностная, как представляется, грань -- мы конституировали метафизическое пространство, отличительной чертой которого, в сравнении с известным из опыта физическим пространством, является его бесконечная метрика. Трёхмерному пространству и трёхмерной материальности, являющимися предметом изучения естествознания, предлежит бесконечномерное метафизическое пространство. Действительностью последнего обусловлен генезис не только данного в опыте трёхмерного мира, оно является перманентно актуальным источником других возможных миров с пространственными метриками, отличными от трёх. Из представленного умозрения, однако, ещё не следует, что любая, с той или иной степенью доказательной убедительности математическая теория, наподобие пресловутой теории струн, использующая многомерные метрики для описания некоего претендующего на реальность космоса, является достаточным обоснованием его реальной возможности, хотя бы потому уже, что сообразная безупречность математического аппарата, раскрывающего логос предположительного мироздания, сама по себе под вопросом, так как верификационная история алгебраических конструкций современной математики ограничена опытом только нашей трёхмерной Вселенной.
Протомонада
Простейший дискретный пространственный элемент, образуемый специфицированным движением духовной эссенции -- некоторого числа так называемых духовно-эссенциальных «точек», -- мы обозначали до сих пор, не рефлексируя особо по этому поводу, как первоэлемент, в синонимы которому напрашивается слово «частица» или, если обратиться к установившейся терминологии в физике, словосочетание «элементарная частица». Причём в отличие от большинства известных элементарных частиц, первоэлемент подразумевается предельно элементарным, элементарней, что называется, некуда. Однако понятие «частица» связано с сугубо материалистическим взглядом на природу и семантически противоположно духовному генезису природы, декларируемому в настоящем исследовании, где мы исходим из онтологической презумпции, что вещество на всех структурообразующих уровнях, в том числе первичном, есть не инертный субстрат, неким чудесным образом, впитывающий в себя формообразующую энергию, а изначально является перманентно-активной духовно- энергийной субстанцией, не разделяемой на форму и содержание. Материя духовна не в переносном смысле, а в самом прямом, буквальном. Если бы было верно обратное, то проблематичным и неопределённым становился бы генезис энергетизма. Энергийность имманентна духовной корпускуле, и она же обуславливает физический модус действительности, является фактором её овнешнения. В связи со сказанным, когда уже введено достаточное количество новых смысловых различений, становится актуальным вопрос переобозначения того, что именовалось нами до сих пор первоэлементом, так как смысл этого термина тяготеет к материалистической позиции и не передаёт вкладываемую в него новую содержательность. Старое обозначение было лишь временной мерой, обусловленной возможными вербальными затруднениями, которые могли бы возникнуть, если бы сразу, без предварительных дефиниций, мы прибегли бы к иному номинативу. Теперь же, когда указанная опасность миновала, настало время извлечь из запасников термин, который, как представляется, более соответствует существу предмета, если слово «предмет» допустимо в отношении представленного выше существа, новое имя которому -- протомонада. Если бы понятие «монада» не было бы отягощено многозначностью и смысловыми наслоениями, возникшими уже после того, как оно было введено Лейбницем в дискурсивный обиход, то можно было бы остановиться и на нём, но историю, что называется, не перепишешь. Кроме того, имеются и существенные -- как это будет показано ниже -- отличия в свойствах, присущих протомонаде и лейбницевской монаде. Тем не менее, в каких-то фундаментальных определениях наша протомонада схожа с монадой Лейбница, поэтому-то выбор обозначения и был остановлен на термине, который недвусмысленно отсылает к гениальному прозрению «завершителя философии XVII века».
Приставка прото-, кроме выполнения функции дистанцирования от монады Лейбница, несёт здесь и свойственную ей лексическую нагрузку, причём двоякую: и как первая -- уникальная, и как первооснова всей материальной иерархии. Обращение к понятию, опорные семантические вехи которого уже известны, свидетельствуют о том, что автор не пребывает в наивном заблуждении, будто бы ему принадлежит приоритет в открытии какого-то неизвестного ранее онтологического смысла. Авторские претензии более скромные -- дать более содержательное, чем имелось ранее, толкование уже имеющейся незаурядной идеи, с учётом опыта, привнесённого развитием науки и его философским осмыслением, после её первичной вербализации выдающимися умами. Если всё же актуализировать вопрос приоритетности идеи, репрезентируемой понятием «монада», то её существенные моменты достаточно определенно сформулировали два великих мыслителя средневековья. Вначале Джордано Бруно, в сочинении «О причине, начале и едином» Бруно Дж. О причине, начале и едином // Диалоги. -- М.: Госполитиздат, 1949. -- 552 с., а позднее Готфрид Вильгельм Лейбниц. Последнего, судя даже по названию его труда -- «Монадология» Лейбниц Г. В. Монадология // Сочинения в четырех томах. Том 1. -- М.: «Мысль», 1982. -- 636 с., где он артикулировал свойства монады, можно по праву считать основоположником «теории» монад. И хотя имя Лейбница прочно вписано в историю философии, а также математики, физики, механики и прочая, прочая, и он не нуждается в чьём-либо покровительстве, следует констатировать, что его метафизика незаслуженно находится на периферии философского поля, в лучшем случае стоит особняком.
Сформулировав концепт монады, автор «Монадологии» явил пример -- не важно, осознанно или нет -- возвращения в «нормальное» русло, в некотором среднестатистическом измерении, натурфилософского нарратива, да и всей философии в целом, в каком она пребывала у древних греков, у которых всё множественное, положенное в объективной реальности, являлось лишь акциденциями, требующими своего истолкования исходя из первичного единства, лежащего за горизонтом видимости. Лейбниц предпринял, по сути, попытку поставить философию, что называется, с головы на ноги, где прежнее положение, в которое медленно, но верно скатывалась философия, было обусловлено давлением набирающей силу, но близорукой науки, не видящей далее своего материалистического носа. Лейбниц, конечно, не преуспел в своём предприятии. Убеждённость материалистов различных мастей, что сложное складывается не более чем из простых, зачастую эмпирических, данностей, очевидных в своей наглядности и существовавших, как им кажется, вечно, он не поколебал. Уже в новое время те же материалисты приняли за правило и в философии, следуя своей линейной логике, требовать общепринятого в науке рационального доказательства, конечно, так, как они эту доказательность понимают, что некоторая сложная, тем более метафизическая, картина такова, каковой её рисует некий Имярек. Очень выпукло это можно наблюдать на примере советского исследователя наследия Лейбница Г. Г. Майорова, который, колеблясь в неопределенности pro et contra в отношении лейбницевской парадигмы, остаётся все же скорее contra. «Стройность Лейбницевой системы, ее видимая непротиворечивость и единообразность достигаются немалой ценой -- ценой устранения главной эпистемологической контроверзы, противоположности между субъектом и объектом. Надо отдать должное эффективности такого подхода. Он позволяет, исходя из чисто умозрительных "метафизических" соображений, разгадывать те "мировые загадки” (по выражению естествоиспытателя Дюбуа-Реймона) или те "шифры трансценденции" (по выражению экзистенциалиста Карла Ясперса), которые всегда служили камнем преткновения для развития человеческой науки. Спиноза, Лейбниц, Фихте, Шеллинг, Гегель -- все, кто следовал такому подходу, не нуждались в тысячелетиях опытов, исканий, разочарований, труда, напоминающего подчас сизифов труд, чтобы объяснить, например, происхождение живого из неживого, чувствительного из нечувствительного, мыслящего из лишенного мысли и т. п.
Им достаточно было постулировать неантиномичность указанных понятий. Если мышление -- вечный атрибут субстанции-природы, то нет необходимости выводить его из неживой природы. Если не-Я -- порождение абсолютного Я, то их противоположность в известном смысле кажущаяся, и задача науки -- скорее в преодолении этой кажимости. "Монада" Лейбница, "Абсолют" Шеллинга, "Мировой разум" Гегеля (его "разумная действительность" и "действительная разумность") и т. д. -- все это различные варианты "petitio principii", предполагающие в качестве объяснительного "начала" конечную цель доказательства, то есть пользующиеся приемом наиболее ненавистным педантичному научному мышлению. Правда, их решения соответствующих проблем, сколь бы убедительно они не звучали, мало что могли дать конкретным наукам. Последние, оставаясь подчеркнуто равнодушными к метафизическим упражнениям, с упорством, похожим на упрямство, продолжали свою повседневную работу, пытаясь подойти к этим по существу универсальным проблемам со своими частного назначения инструментами. При этом справедливо обвиняя "метафизику" в высокомерии за ее не терпящий возражений тон и необоснованные претензии, сами конкретные науки оказывались не менее, если не более, претенциозными, оставляя лишь за собой право на суд в отношении любых, даже сугубо философских, проблем, и совершенно не сомневаясь в своей способности справиться с этими проблемами» Майоров Г. Г. Теоретическая философия Готфрида В. Лейбница. -- М.: МГУ, 1973. -- С. 175.. В одном Майоров безусловно прав. Тот уровень содержательной конкретики, которой наделена монада у Лейбница, совершенно недостаточен для выполнения натурфилософией регулятивной функции по отношению к конкретным наукам, и этим отчасти объясняется равнодушие последних к метафизике.
Величайшая заслуга Лейбница состоит в том, что он, введя в оборот понятие монады, вербализовал интуицию об активной субстанции, лежащей в основе известного нам мира:
«11. Из сейчас сказанного следует, что естественные изменения монад исходят из внутреннего принципа, так как внешняя причина не может иметь влияния внутри монады.
12. Но кроме начала изменения необходимо должно существовать многоразличие того, что изменяется, которое производит, так сказать, видовую определенность и разнообразие простых субстанций» Лейбниц Г. В. Монадология // Сочинения в четырех томах. Том 1. -- М.: «Мысль», 1982. --
С. 414..
И величайшей же несправедливостью было бы упрекать его в том, что сделал он это в весьма общих чертах. В плане перспективы дальнейшего содержательного раскрытия существа монады важно то, что она, будучи простой, в то же время, аккумулирует в себе безмерное число бытийных акциденций и модусов, потенциально содержит в себе всю сложность и многообразие мира. Такая семантическая насыщенность лейбницевской эвристики является сущим подарком для воспринявших его гениальную идею, а её автор заслуживает вечной благодарности. Интересную дифференциацию, косвенным образом отсылающую к чему-то похожему на монаду и конституируемую нами протомонаду, можно найти у Шеллинга, хотя свои мысли, касающиеся генезиса материальности и её первичной структуры, он артикулировал вне монадной коннотации. Однако из квинтэссенции его дискурса, направленного на раскрытие тайны материальности, где он констатирует некоторое универсальное качество материи и физических феноменов, именуемое силой, всего чуть-чуть до некоторого монадоподобного приближения: «Таким образом, материя и тело есть лишь продукты противоположных сил, или, скорее, даже не что иное, как эти силы.
Однако как мы приходим к употреблению понятия силы, которое непредставимо ни в каком созерцании и уже этим выдает, что оно выражает нечто, происхождение чего лежит по ту сторону всякого сознания, что только и делает возможным всякое сознание, познавание, следовательно, и всякое объяснение по законам причины и действия? А если силы сами должны быть объяснениями природных феноменов, или предметом физического объяснения, то почему же мы в нашем знании, в конце концов, вынуждены останавливаться на них?» Шеллинг Ф. Идеи к философии природы как введение в изучение этой науки. -- СПб.: Наука, 1998. -- С. 305. Из аналитики Шеллинга следует, что всё многообразие физических явлений объективируется через взаимодействие двух равновесных, в каждом случае особым образом специфицируемых, сил, как, например, в явлениях электричества и магнетизма, и существование различных вещественных субстратов обусловлено суть также специфическими латентными противодействующими силами, как это
устанавливает, например, химия или ядерная физика. Обобщающая эмпирикосозерцательная теза Шеллинга такова: каждая материальная форма есть «матрёшка», внутри которой спрятана иерархия взаимно компенсирующих сил, которые можно редуцировать до двух первичных силовых универсалий, действующих как взаимообусловленные противоположные силы -- отталкивания и притяжения, которые и являют собой подлинные атомы материи. Если мыслить в определённом ключе, то от означенных силовых универсалий всего полшага до синтеза протомонады. Действительно, из данной ранее предикации протомонады как внутренне активной -- энергийной, вследствие циклоидального движения духовной эссенции, непосредственно транслируется ментальный символ энергийности -- категория силы, точнее, её первичного дискретного формообразующего вектора, величина которого определяется интенсивностью вращения, и посредством которого протомонада демонстрирует себя как существующая в суще-физическом мире, подобно тому, как вращающийся волчок являет себя как таковой, противодействуя внешнему влиянию. Но возможна и обратная трансляция -- от силовых универсалий к сущностям, представляющимся посредством сил. Шеллинг проделал всю подготовительную работу, необходимую для обратной трансляции, но этим и ограничился. Если бы он пошёл дальше, то он не смог бы уклониться от более ёмкого содержания генезиса материальности, так как был бы вынужден эксплицировать метафизический источник сил притяжения и отталкивания. Но эти полшага Шеллингу так и не дались. Тайна материи оказалась укрыта тщательнее, чем смерть Кощея Бессмертного.
Рассмотрим ещё одно противоположение, пути снятия которого утверждающая себя подлинной метафизика должна высветить вполне определённо. Оное противоположение для философии природы является, быть может, наиважнейшим. Речь идёт об оппозиции единого (единичного) и множественного. Если «включить» рефлексию, то не проходящим удивлением должен выглядеть тот факт, что множество единичных вещей, не пересекающихся в пространстве или во времени, существующих как бы раздельно и сами по себе, составляют некоторую общность, так как схожи друг с другом, и поэтому их относят к множественности определённого рода. В первую очередь подразумеваются, конечно, природные «вещи», начиная с множественностей различных элементов, наподобие электронов или атомов некоторого химического вещества или более мелких частиц, именующихся элементарными, и кончая объектами космического масштаба. Сие удивление сродни тому, как если бы мы обнаружили, что, например, все жители города похожи друг на друга как близнецы и сделаны, что называется, с одного лица. Против отнесения этого феномена к чистой случайности восстаёт весь рассудочно-экзистенциальный опыт человека.
Но даже если предположить наличие чьего-то разумного воления и всемогущих способностей устроить всё так, как устроено, то и в этом случае одного этого недостаточно, как недостаточно, например, одних только виртуозных способностей подделывать денежные купюры, чтобы поставить дело на поток и с размахом. Должен быть имманентный абсолютно всему сущему атрибут, должен иметь место некоторый вселенский принцип, позволяющий реализовываться миру, способом существования которого является множественность. Перефразируя шекспировскую метафору, можно сказать, весь мир -- это множественность. И поскольку человеческий интеллект воспроизводит смысловые связи мира, закреплённые в понятийных абстракциях лексической структуры языка, то каждая из упомянутых бинарных категорий -- единое и множественное -- естественным образом несёт в себе подразумевание противоположного. Эту взаимообусловленность указанных категорий -- конечно, не только их одних -- хорошо чувствовал Гегель, и на ней завязаны многие его отвлечённые спекуляции: «Когда речь идет об одном, нам тотчас же приходят на ум многие. Здесь возникает вопрос: откуда берутся многие? В представлении мы не находим ответа на этот вопрос, так как оно рассматривает многие как непосредственно наличные, и единое считается только одним среди многих. Согласно же понятию, одно, напротив, образует предпосылку многих, и в мысли об одном уже заключается то, что оно полагает само себя как многое». Гегель Г. В. Ф. Наука логики // Энциклопедия философских наук. Т. 1. -- М.: «Мысль», 1974. -- С. 238. Гегель, конечно, правильно подмечает имманентную неразделимость рассматриваемых категорий, и именно эта имманентность служит для него доказательством, что другого способа структурирования наличного мира представить невозможно, что созерцать и мыслить мир можно только таким, а не иным способом, и что восстановлением всех звеньев замыкающихся друг на друга смысловых отсылок исчерпывается существо предмета. Эти завихрения семантических подразумеваний характерны для гегелевского нарратива, но суть в том, что отмеченный круговорот есть не более чем скольжение мысли по поверхности мыслимого предмета, без проникновения в его существо. Быть может в этом, в общем-то вторичном, но непосредственно данном феномене обращения мысли кроется секрет древнейшего символа вечной цикличности -- уробороса, змеи, свернувшейся в кольцо и кусающей себя за хвост. Следует констатировать, что гегелевская аналитика никак не раскрывает генезис множественностей и их внутренней связности в едином. От нас требуется, таким образом, самим заглянуть под «поверхность мира» и обнаружить, точнее, синтезировать интуитивно предчувствуемый принцип, из которого проясняется диалектика отношения единого (единичного) и множественного. Причём мы ожидаем, что означенный принцип органично согласуется с идеей протомонады, точнее, он должен обратить наш взор на те её внутренние свойства, благодаря которым естественным образом объясняется её реакция на соответствующее «воздействие» извне, в результате чего наличная фактичность одной протомонады обуславливает возможность многих, связанных однозначным отношением с первой и уникальной, и служит основанием аналитики множественностей иных иерархий.