Там, конечно, тоже встречаются вредители, переменившие гнев на милость, в результате чего в доме устанавливаются сносные отношения. Такое происходит, например, в сказке «Старуха-говоруха» из сборника А.Н Афанасьева: «Приехала падчерица, да как раскрыла сундук, да развесила добро на веревочке от избы до ворот, - старуха было разинула рот, хотела по-своему встретить, а как увидела -губки сложила, под святые гостью усадила и стала величать да приговаривать: - Чего изволишь, моя сударыня?» [34. С. 87].
И все же хорошо видно, что рассказчик не обманывается сам мнимой добротой старухи («хотела по-своему встретить», «губки поджала») и не обманывает слушателя. Старуха-говоруха ничуть не преобразилась - ей просто «утерли нос». То есть вредитель не переменил собственной сущности, не вышел из круга своих сказочных функций - его просто на время нейтрализовали. Для Чарской же коренные метаморфозы, напротив, вполне привычны.
Правда, из только что приведенного отрывка мы видим: в сказке тоже обнаруживаются христианские реалии («под святые гостью усадила») - но, очевидно, лишь как результат более поздних наслоений: сказочный конструкт не мог ими поколебаться, ведь он состоит из функций, а сами функции обладают постоянством. В сказку, таким образом, христианская мораль не проникает, зато у Чарской она пронизывает и определяет все поступки героев. Писательница «естественно, как дышит, думает и говорит на усвоенном с детства языке христианской морали, просто не знает другого языка» [147. С. 65]. Получается, что, помимо сказки, ближайшим предшественником и родственником девичьей повести является литература религиозного происхождения.
В произведениях Чарской содержится огромное количество упоминаний о молитвах, религиозных праздниках, постоянно цитируются религиозные детские песни (особенно часто упоминается «Был у Христа-младенца сад»), но особенно много религиозной экзальтации: «...Девочка была вся - олицетворенная молитва. Она, казалось, не следила за ходом службы. И когда отец Модест, настоятель богаделенской церкви <...> удивительно красивый в своей блестящей ризе, выходил на амвон с обращением к молящимся, она, казалось, ничего не видела и не слыхала, погруженная в свой молитвенный экстаз. Она молилась сама по себе, без молитв и вздохов, истово и горячо <...> с какой-то отчаянной силой» [8. С. 301].
И, видимо, неслучайно, например, Н.М. Зоркая в известной работе «На рубеже столетий» главу, посвященную писательнице, назвала так: «Л.А. Чарская. Последние оттиски рождественских сказок» [148. С. 179], обнаруживая тем самым родство новеллистического жанра со сказочным, традиций дохристианских с христианскими. О евангельской притче как о «прародителе» повестей Чарской говорит и Е. Полонская [163. С. 230].
Определенная степень родства с религиозной литературой, очевидно, вообще свойственна книгам для девочек и их собственному доморощенному творчеству. Интересна в этом плане статья С. Борисова, посвященная рукописным девичьим любовным рассказам, которые сочиняются самими девочками и записываются ими в так называемые «песенники» или альбомы: «Заметим, что трагические любовные рукописные рассказы представляют собой и по содержанию (а не только по функции) небольшие жития: описание «праведной» любовной жизни, испытания, мученическая смерть» [138. С. 366].
Действительно, особенности восприятия «девичьих» повестей, и литературного и фольклорного происхождения, всегда были во многом сходны с обращением к житийной литературе. Они перечитываются одинаково многократно - и, разумеется, не для лучшего запоминания сюжетов, а для повторного катарсиса, нравственно-очистительного экстаза, и практически всегда сопровождающегося плачем. Либо, как в случае с рождественскими рассказами, тексты призваны вызывать чувство умиления. А так как сентиментальность в общественном сознании (тем более времен Чарской-Вербицкой) и в силу особенностей женской психологии - санкционированно-положительное женское качество, то данный конструкт стал беспроигрышным и в отношении девичьей литературы.
Не удивительно и то, что рождественский рассказ, непременным атрибутом которого является «хрестоматийный сиротка» [подробнее о жанрово-тематическом каноне рождественского рассказа см.: 146, 152.], оказался близок многочисленным сказкам о сироте. В том числе о Золушке. Однако, в отличие от гонимого существа, которого в рождественских рассказах «поднимает с земли» некий благодетель, Золушка становится принцессой не только в силу кротости, но и благодаря личным талантам: уму, доброте, женской мудрости.
Произведения Л. Чарской причудливо сближаются с обеими повествовательно-этическими моделями. Однако возникающий в них конгломерат еще более многослоен - подобно А. Вербицкой, формируя подвид женского романа - «девичью» повесть, она опирается, помимо всего прочего, еще и на бульварную литературу. Разумеется, разнообразные. компоненты она использует при этом не полностью, а частично - так же, как и Вербицкая, наполняя базовые структуры новым содержанием, свободно перекомпоновывая готовые элементы.
В результате современные «золушки» могли приобретать у Чарской несвойственные им качества: например, Наташа Румянцева из «Приюток», после всех своих злоключений снова ставшая «принцессой», теряет часть сказочных качеств: доброту, внимание к людям, чуткость - и превращается в избалованную светскую барышню. Или другая «золушка», - после того, как она вырастает, - предстает отнюдь не принцессой, а гувернанткой или сельской учительницей и ее ждет скромная трудовая жизнь (см., например, повесть «Приютки»). Впрочем, последнее случается с героинями Чарской все-таки не часто.
Вообще, писательница активно заимствует из бульварных романов характерные для них сюжетные ходы, образы, языковые средства: на страницах ее произведений могут появиться и потерянный ребенок аристократического происхождения («Сибирочка»), и юная, неопытная девушка, оказавшаяся во власти злодея («Княжна Джаваха», «Люда Влассовская»).
Успех формульного текста предполагает наличие поля соотнесения. И то, что для Чарской таковым оказывается бульварный роман, не случайно: девочкам, ее читательницам, подобная литература была хорошо знакома и жгуче интересна. Не раз в произведениях Чарской и Вербицкой упоминается, как в институт или приют проносятся и как воспринимаются мелодраматические романы. Очевидно, это вообще было характерно для жизни тогдашних девочек, особенно в закрытых учебных заведениях: многое читалось тайком. В автобиографии «К моему читателю» А. Вербицкая говорит о том, что она славилась в институте среди подруг как рассказчица импровизированных романов: «Боже мой! <...> Что это был за экзотический мир! Все красавицы и красавцы, все князья и графини... Приподнятые чувства, мелодраматические ситуации, необычайно запутанная интрига и пламенная любовь... Я до сих пор помню два романа, сочиненные мною. Помещенные в фельетоне уличной газеты, они могли бы и сейчас иметь успех» [2. С. 10]. Заметим, что Чарская тоже, кроме девичьих повестей, писала еще и романы. Например, в 1916 году она публикует роман «Ее величество Любовь». Это душещипательная история о коварном злодее Рудольфе и соблазненной им ангелоподобной красотке Кити. Уже сюжет и характерные персонажи отсылают нас к бульварному роману, необходимым атрибутом которого является соблазненная невинность и коварный злодей. Начав как детская писательница, Л. Чарская в дальнейшем пробует свои силы и в тривиальной литературе - эволюция говорящая сама за себя.
Итак, сказка, религиозная литература и бульварный роман - вот те три кита, на которых держатся популярные произведения для девочек Л. Чарской. Причем все три элемента этой конструкции тесно между собой переплетены. В результате их сочетания образуется необычная комбинация, имеющая, однако потенциал огромного воздействия на читательниц, отвечавший каким-то важным потребностям девичьей психики.
Как же уживаются разнородные компоненты в текстах? И есть ли в этом отношении у Чарской аналогии и расхождения с творческой практикой Вербицкой? Например, в женских романах последней существует повторяющаяся схема, в которой на сказочную формулу накладывается апология свободной любви. Но если мы пристальнее всмотримся в «христианскую составляющую» формулы, созданной Л. Чарской, то увидим, что эротический заряд присутствует и здесь. И ее критики, особенно, кстати сказать, женщины это быстро заметили. Вот откуда странные, на первый взгляд, обвинения Чарской в том, что она «особенно развращающе действует на молодых девушек» [132. С.6], хотя собственно эротических сцен, даже самых невинных, в произведениях Чарской для девочек как раз нет.
Но ведь это только на первый взгляд - взгляд ханжи - кажется, что религиозность и эротизм - противоположные явления. В сверхпопулярной в начале XX века, скандально известной работе Отто Вейнингера «Пол и характер» читаем: «...Еще одна постоянно повторяемая ошибка, будто женщины склонны к религиозности. Но женская мистика, поскольку она поднимается над простым суеверием, представляет собой или нежно задрапированную сексуальность (! -Н.А.), как у многочисленных спириток и теософок (это отождествление возлюбленного с божеством не раз изображалось писателями, в особенности Мопассаном, в лучшем романе которого жена банкира Вальтера видит, как Христос принимает черты Bel Ami, после него также Гергартом Гауптманом в «Вознесении Ганнеле»), или в ней осуществляется <...> бессознательно воспринятая от мужчины религиозность, за которую женщина держится тем судорожнее, чем более она противоречит собственным ее естественным потребностям. Иногда возлюбленный становится Спасителем, иногда (как известно, у многих монахинь) спаситель - возлюбленным» [64. С. 400-401].
Мы согласимся далеко не со всеми выводами австрийского философа, однако его мысль о связи между истерией и женской религиозностью, как нам кажется, имеет под собой основание. Во всяком случае, произведения, которые разбирались в первой главе диссертации и рассматриваются во второй, подталкивают нас к аналогичному выводу.
Параллель между женским романом и «девичьими» повестями Л. Чарской особенно ощутима, когда предметом анализа становится психологический мир ее текстов. Как и у Вербицкой, здесь такое же множество сцен истерических припадков и иных примеров истерического поведения. В «Записках маленькой гимназистки», например, девочка-калека дрожит всем телом, падает перед главной героиней на колени и кричит: «Я злодейка перед тобою, а ты ...ты -святая. Я поклоняюсь тебе!» [7. С. 300]. В повести «Некрасивая» девочка в сходной истерике бьется у чужих ног, бесчисленны падения на колени и исступленные поцелуи в «Записках институтки», «Записках сиротки», «Сибирочке» и т.д. К. Чуковский иронически писал, что «истерика у Чарской ежедневная, регулярная «от трех до семи с половиною» [136. С.З] и в подтверждение произвел небольшую выборку высказываний ее персонажей-детей и подростков, просто не нуждающуюся в комментариях:
- «Исхлещи меня кнутом до полусмерти!»;
- «Избей меня, искусай, исцарапай!»;
- «Мне хочется упасть к ее ногам, целовать подол ее платья»;
- «Бей меня, топчи, унижай: я - злодейка, а ты - святая» [136. С. 3].
Показательно, что, будучи вырванными из сюжетного антуража, некоторые сцены Чарской вполне могут быть приняты за штампы женских любовных романов: «Жюли выпила с трудом немного воды из стакана, причем зубы ее так и стучали о края его, потом неожиданно с силой притянула меня к себе и до боли сжала в своих объятиях» [8. С. 302].
Учитывая, что женский мазохизм - это «агрессия, обращенная с внешнего мира на самого себя» плюс «гипертрофия традиционной модели фемининности как воплощение пассивности и зависимости» [74.С. 325], можно предположить следующее: та социальная группа, которой будет востребована подобная модель взаимоотношений между людьми (а психологический мир «девичьей» повести - и воспроизводит такую модель), испытывает сильное угнетение, контроль за чувствами, постоянный стресс. Налицо и озабоченность собственной гендерной ролью (в данном случае - стремление стать «истинной леди», «парфеткой», «лучшей девочкой»). И все это, на наш взгляд, относится к читательской аудитории Л. Чарской.
Данная аудитория весьма близка к той, которую составляют читатели женских романов. Психологически она уже почти готова пополнить ряды взрослых почитательниц массового жанра. Недаром в руках героинь Чарской время от времени оказываются любовные романы: «Иные приютки робко мечтают о замужестве. Но «он», неясный еще образ будущего мужа, представляется совсем туманно <...> Обыкновенно на этой роли старшие определяют типы вычитанных в романах героев... Романы, кроме классических произведений, читаемых обычно надзирательницами, строго воспрещены в приютских стенах. Однако кое-кто из страстных любительниц бульварной литературы, переводной дешевой стряпни или необычайных похождений Ната Пинкертона умудряется под величайшим секретом раздобыть ту или другую запретную книжку... Старшие и среднеотделенки оживленно шепчутся, обмениваясь впечатлениями о прочитанном или строя планы один другого невероятнее на недалекое таинственно заманчивое будущее» [8. С. 177]. Описывается и «та самая Феничка, что часто, сидя в уголку, читает потихоньку чудом ей попавшие в руки романы» [8. С. 150].
Упоминания о дамских романах встречаются и в западной «девичьей» повести. Авторы, конечно, не упускают случая высказаться пренебрежительно относительно подобного чтения, но факт остается фактом. Например, в «девичьей» повести Э. Портер «Поллианна» (1913) между героиней и горничной Нэнси происходит следующий диалог:
« - У них (родных Нэнси - Н.А.) такие красивые имена, Поллианна, - мечтательно произнесла Нэнси. - Тебе они понравятся. Брата зовут Элджернон, а сестер - Флорабель и Эстель. - Нэнси вздохнула. - А я... Я просто ненавижу имя Нэнси!