Перевод и непереводимость: трудности метафизики и эротики
E.E. Дмитриева
E.E. Дмитриева Институт мировой литературы им. А. М. Горького РАН (Россия, Москва). Российский государственный гуманитарный университет (Россия, Москва)
Аннотация. Начиная с петровских времен, с появления литературы светского характера, писатели испытывают дефицит метафизического языка, способного выразить чувство и чувственность. В особенности с данной проблемой сталкиваются переводчики, что парадоксальным образом приводит к обилию уже во второй половине XVIII в. переводной эротической (либертинской) литературы, а также к разнообразным попыткам создания любовных лексиконов.
В 1768 г. А. В. Храповицкий переводит анонимно издает «Словарь любви» Жана Франсуа Дрё дю Радье. В предисловии он указывает на назначение лексикона -- перевести то «невыразимое», что содержит в себе любовь, тем самым избежать ошибок, происходящих от языковой недостаточности. Однако русскому переводчику оказался чужд двойной стандарт любовного языка и поведения, а также формулы «с двойным дном», которые необходимо уметь расшифровывать которым учил французский лексикон. Храповицкий не столько переводил текст, сколько претворял французскую любовную риторику в сатирический, эпиграмматический взгляд на мир, более свойственный русскому духу русской традиции.
Вторая часть работы посвящена проблеме перевода на русский язык либертпнских романов. Дополнительно ставится вопрос: почему французских либертенов переводили в России на рубеже XVIII XIX вв. достаточно обильно и почему подобная литература была адресована не вольнодумцам, вертопрахам и развратникам, как это можно было бы предположить, но -- как правило -- людям чувствительным и добродетельным.
Последняя часть статьи посвящена обсуждению проблем современного перевода на русский язык французской эротической прозы, с которыми столкнулся автор, работая над переводом книги М. Делона «Искусство жить либертена» и ряда французских либертенских текстов, помещенных в приложении.
Ключевые слова: перевод, непереводимость, метафизический язык, эротическая (либертенская) литература, Дрё дю Радье, Храповицкий, маркиз де Сад, принц де Линь
Translation and untranslatability: difficulties of metaphysics and eroticism
E.E. Dmitrieva Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Sciences (Russia, Moscow). Russian State University for the Humanities (Moscow, Russia)
Annotation. Since the time of Peter the Great, with the advent of secular literature, writers have been experiencing a shortage of metaphysical language capable of expressing feeling and sensuality. In particular, translators face this problem, which paradoxically leads to an abundance of translated erotic (Libertine) literature already in the second half of the XVIII century, as well as to various attempts to create love lexicons.
In 1768, A.V. Khrapovitsky translated and anonymously published The Dictionary of Love by Jean Francois Dreux du Radieu. In the preface, he points out the purpose of the lexicon -- to translate the "inexpressible" that contains love, thereby avoiding mistakes resulting from language insufficiency. However, the Russian translator turned out to be alien to the double standard of love language and behavior, as well as the formulas "with a double bottom", which must be able to decipher which the French lexicon taught. Russian Russian Khrapovitsky did not translate the text so much as he translated French love rhetoric into a satirical, epigrammatic view of the world, more characteristic of the Russian spirit of the Russian tradition.
The second part of the work is devoted to the problem of translating Libertarian novels into Russian. Additionally, the question is raised: why were the French libertines translated in Russia at the turn of the XVIII-XIX centuries quite abundantly and why such literature was addressed not to freethinkers, helicopter thieves and libertines, as one might assume, but - as a rule - to sensitive and virtuous people.
The last part of the article is devoted to discussing the problems of modern translation into Russian of French erotic prose, which the author encountered while working on the translation of M. Delon's book "The Art of Living Libertin" and a number of French Libertin texts placed in the appendix.
Keywords: translation, untranslatability, metaphysical language, erotic (Libertarian) literature, Dreux du Radieu, Khrapovitsky, Marquis de Sade, Prince de Ligne
Введение
Нам всем памятны строки Пушкина, приветствовавшего затеянный в 1830 г. П. А. Вяземским перевод романа Бенжамена Констана «Адольф»:
Князь Вяземский перевел и скоро напечатает славный роман Бенж. Констана. «Адольф» принадлежит к числу двух или трех романов
В которых отразился век,
И современный человек Изображен довольно верно С его безнравственной душой.
Себялюбивой и сухой.
Мечтаньям преданной безмерно,
С его озлобленным умом.
Кипящим в действии пустом.
Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона. С нетерпением ожидаем появления сей книги. Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы [Пушкин 1937-1959 (11): 87] (см. также: [Мильчина 2006]).
С пушкинскими словами перекликаются и слова Е. А. Баратынского, в 1829 г. писавшего П. А. Вяземскому:
...для меня чрезвычайно любопытен перевод светского, метафизического тонко-чувственного Адольфа на наш необработанный язык [Баратынский 19о2: 47].
На то, что выражение чувств и чувственности на русском языке заставляет ощутить всю его «необработанность», жаловались и ранее, остро ощущая потребность изменений. Одним из первых (хотя, очевидно, не первым) в статье «Отчего в России мало авторских талантов» проблему сформулировал Н. М. Карамзин, сведя ее, по сути, к двум образующим замкнутый круг факторам: с одной стороны, к отсутствию в России «истинных писателей», которые были бы в состоянии «обогатить слова» русского языка «тонкими идеями», а с другой стороны -- к отсутствию устного субстрата литературно-светской речи, ибо «в лучших домах говорят у нас более по-французски...»:
Француз, прочитав Монтеня, Паскаля, 5 или 6 авторов века Лудовика XIV, Вольтера, Руссо, Томаса, Мармонтеля, может совершенно узнать язык свой во всех формах; но мы, прочитав множество церковных и светских книг, соберем только материальное или словесное богатство языка, которое ожидает души и красот от художника. Истинных Писателей было у нас еще так мало, что они не успели дать нам образцев во многих родах; не успели обогатить слов тонкими идеями; не показали, как надобно выражать приятно некоторая, даже обыкновенный мысли. Русской Кандидат Авторства, недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершеннее узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-французски <.> Что ж остается делать автору? выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи <.> Мудрено ли, что сочинители некоторых Русских комедий и романов не победили сей великой трудности, и что светския женщины не имеют терпения слушать или читать их, находя, что так не говорят люди со вкусом? <.> Одним словом, <.> французы пишут как говорят, а русские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом [Карамзин 1820 (7): 217-219].
Впрочем, у самого Карамзина критика нередко перемежалась с оптимистическим сознанием того, что русский язык для выражения чувств и для разговоров «не хуже других» и «надобно только, чтобы наши умные светские люди, особливо же красавицы, поискали в нем выражений для своих мыслей» [Карамзин 1820 (5): 159]. Гимн русскому языку, почти противореча самому же себе, Карамзин пропоет в статье «О любви к отечеству и народной гордости»:
Кому не будет обидно походить на Даланбертову мамку, которая, живучи с ним, к изумлению своему услышала от других, что он умный человек? <.. > Язык наш выразителен не только для высокого красноречия, для громкой, живописной Поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею, нежели французской; способнее для излияния души в тонах; представляет более аналогических слов, то есть сообразных с выражаемым действием [Карамзин 1820 (7): 136-139].
И все же именно поднятая Карамзиным в статье «Отчего в России мало авторских талантов» мысль о неспособности выражать свои чувства на русском языке, когда в ситуации двуязычия заместительная функция переходила к языку французскому, оказывается предельно устойчивой. На это будет указывать, как мы уже видели, и Пушкин. Характерно в этом отношении также и его размышление в незаконченном романе «Рославлев» (1831), где он прямо говорит о французском субстрате русской речи, и -- что еще важнее -- русского мышления:
Мы принуждены всё, известия и понятия, черпать из книг иностранных; таким образом и мыслим мы на языке иностранном (по крайней мере, все те, которые мыслят и следуют за мыслями человеческого рода). В этом признавались мне самые известные наши литераторы [Пушкин 1937-1959 (8): 150].
Еще ранее аналогичным образом выскажется в повести «Княжна Мими» (1825) В. Ф. Одоевский, вложив свою филиппику в уста одного из спорящих о современной литературе приятелей:
Но где поймаешь такое слово (которое рождается в пылу светского разговора) в русской гостиной? Здесь все русские страсти, мысли, насмешка, досада, малейшее движение души выражаются готовыми словами, взятыми из богатого французского запаса, которыми так искусно пользуются французские романисты и которым они (талант в сторону) обязаны большею частию своих успехов [Одоевский 1977: 382].
И уже в новейшие времена на этом парадоксе будет основывать свою теорию «генерирующего» быт текста -- в условиях русского XVIII и первой трети XIX в. -- Ю. М. Лотман (ср.: «.в контексте французской культуры салон (литературная среда) порождал роман, а в русских условиях роман был призван породить определенную культурную среду. Там быт генерировал текст, здесь текст должен был генерировать быт. Этот принцип вообще очень существенен для литературы XVIII в., она становится образцом для жизни» [Лотман 1996: 97]).
И все же, несмотря на в достаточной степени своевременно поставленный диагноз, общество вплоть до 1840-х годов продолжает говорить в салонах по-французски (см.: [Rjйoutski 2016]), дамам объясняются в любви по-французски и, как правило, переходят на русский язык, лишь женившись. Письма даже маститых литераторов, если они пишутся по-русски, являются, по сути, макароническими, т. е. пестрят иностранными (по большей части французскими) вставками и «инкрустациями».
Конечно -- и об этом уже неоднократно писалось [Дмитриева 2018], -- такие вставки, жонглирование двумя, а иногда даже и тремя языками1 играют стилевую роль, являясь маркерами отношений явно более свободных, чем то можно предположить или позволить себе в официальных письмах, создают особую литературную атмосферу игры словом и поиска слова (цитирование чужой речи, даже гипотетической, создание видимости диалога и т. д.).
Ср. в «Графе Нулине», где введение французской речи способствует созданию непринужденной манеры повествования, близкой к «болтовне», которую и стремился воспроизводить в своей поэме Пушкин, а сами французские реплики выступают как цитирование чужого слова [Лотман 1975: 40].
Однако -- и для нас это случай наиболее интересный -- вторжение французского (как и любого другого) языка в русскую речь -- и об этом как-то почти не говорится -- свидетельствовало еще и об определенной лености мысли: определенные сферы жизни, сюжеты, модальности высказывания тяготели к различным языковым способам выражения, которыми в тех или иных случаях пользоваться было «сподручнее». Так, на французский язык нередко переходили, когда затрагивались сюжеты интимного характера, когда разговор заходил о женщинах и особенно когда он велся в шутливо-галантном или фривольном тоне Приведем в качестве примера несколько отрывков из неопубликованного письма П. А. Вяземского В. Ф. Вяземской 1838 г, написанного им из Англии: «I am very glad to see you, to be or no tto be, and I am very muc inclined to vomit, god save te King -- виноват, я и совсем забыл, что никто у Нас по английски не разумеет, но сила привычки так велика, что с приезда моего невольно так и чешу по английски, а приехал-то и всего часа с два. Выехали мы из Англии (смотри на карте) в 10 ч. утра третьего дня 5 го сент. н[ового] с[тиля] в дилижансах на Boulognesur mer. <...> К утру вошли вплыли мы в Темзу, и качка унялась подплывая к Лондону прекратилась к полудню; трудно а la lettre разъезжаться с встречными и обгоняющими нас пароходами и кораблями. <...>Яузнал, что сегодняе дет Курьер it is a sacred duty for a son, at te beginning of te new year, to wis is fater and moter every kind of appiness, Yasser le naturel, il revient au gallop. А все это от того, что я съел бифштекс и выпил стакан ale, потому-то никого еще не видел и не выходил из комнаты. Да и почерк мой что-то англизируется. Не находите ли? Хотел бы я вас обнять поцеловать, мои милые, да но здесь это не делается. Боюсь закидают камешками каменьями. Разве украдкою за кулисами ширмами. Там, слава Богу, никто не видит, да самому как-то совестно. I am wit respect etc» (РГАЛИ. Ф. 195. Оп. 1. Ед. хр. 3270. Л. 73-74; орфография и пунктуация в цитатах сохранены). Справедливости ради укажем, что в переписке, которая преимущественно велась на французском языке, «интимную» сферу мог, напротив, обслуживать русский язык, на который переходили в совершенно особых случаях. Ср. в письме великой княгини Марии Павловны брату Константину: «Je prйtend que j'ai trainй le froid а ma suite, parce qu'on dit que jamais il n'y a eu d'iver si constant. Je vais souvent au spectacle, mais je n'ai point encore eu le boneur de voir representer votre piece favorite, la Petite ville, de Kotzebue. Si on la donne, morte ou vive, j'y vais en votre onneur. Ты мне написал про жену твою, друг мой сердечный: я даже и не слыхала про нее. Но вдруг приехал суды известный Г. Вангенгейм, которого ты верно знаешь. Он с Кобургским двором поссорился и в Готе живет. Он здесь был, и я его видела по тому что она его ко мне прислала; она велела мне кланиться, но о свидании со мною Вангенгейм мне ни слова не говорил. Он воротился в Готу. И совсем прежде и после ее не видал. Теперь скажи мне, любезный братец, что все сие значит? Я ето не понимаю. По том мне сказали, что она нарочно его выбрала чтоб он здесь исправился в каком она положении с Петербургом. J'espиre vous йcrire davantage par le feldjager mais ce qu'il y a de singulier c'est que tout cela est arrivй le lendemain du jour oщ j'ai reзu votre lettre: je n'ai pas pu Vous 8' rйpondre plutot а cause de mes yeux qui m'on fait extrкmement mal» (перевод на русский см. в [Александр I и др. 2016: 361-362]).. Параллельно возникала и проблема непереводимости (случай фразеологических оборотов, каламбуров [Дмитриева 2015], что опять-таки провоцировало на игру). Ср. известное: «Она казалась верный снимок / Du comme il faut (Шишков, прости: / Не знаю, как перевести)». Впрочем, сам Пушкин, например, в соответствующих случаях все же старался отыскать и поставить рядом с французским словом его русский синоним, преодолевая тем самым именно ту леность, которая легко возникает в ситуации человека двуязычия, не желающего искать способ выражения в пределах лишь одного языка [Виролайнен 2010].