Статья: Как и почему нация ускользает от государства

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Таким образом, «национальная идентичность» многим обязана государству, в том числе своим нынешним привычным пониманием. Но значит ли это, что она остается в его руках -- и по-прежнему зависит от воли правительственных или законодательных институтов? Как бы того ни хотелось некоторым государственным деятелям, ответ на данный вопрос не будет однозначно положительным: в истории можно найти слишком много примеров того, как национальные мотивы выходили из-под контроля официальных структур.

Именно по причине зрелости «нации» и ее авторитета, «государство» -- в лице правительства, бюрократического аппарата и лиц, принимающих решения, -- чаще всего не способно ее контролировать. Государству не дано предугадать, как любой шаг его могущественных «идеологических аппаратов» (Альтюссер, 2011) от-

зовется в общественной жизни, и какую бурю пожнет тот, кто сеет ветер национализма. Ведь упомянутая выше способность к «навязыванию» отнюдь не означает устойчивости, а способность задействовать в «производстве идентичности» разрозненные, разнопорядковые и подчас противоречащие друг другу традиции не означает результативности этих усилий, часто впечатляющих лишь на бумаге.

Д. Ливен показывает, к примеру, как националистический курс погубил сразу несколько могущественных империй, став одним из источников постоянного социального напряжения (Ливен, 2010: 301-304), хотя поначалу представлялся очевидным решением некоторых социально-политических проблем; О. Яси, оставаясь в рамках той же оптики, в работе «Распад Габсбургской монархии» описал, как пробужденные ради сохранения Австро-Венгрии локальные национализмы в конечном счете погубили ее, став одним из мощнейших центробежных факторов в развитии этого государства (Яси, 2011). Можно вспомнить и более современные примеры того, как на постсоветском пространстве национальные мотивы становились поводом для продолжительных конфликтов и войн (Большаков, 2008), равно как и для многочисленных и далеко не всегда удачных реформ, доктрин и стратегий.

При этом, однако, и для политического истеблишмента, и для значительного числа обывателей категории «национального» и «государственного» нередко объединяются в нечто общее или даже воспринимаются как синонимы. Связь даже не государства в целом, а конкретного политического режима с общенациональными интересами порой представляется и презентуется настолько естественной, что даже для поддержки своего воспроизводства режим охотно пользуется аргументами «внутреннего суверенитета», а правом обозначения «национальных интересов» во внешней политике не обладает никто, кроме специально «уполномоченных» структур. Никто, кроме государства, -- подчеркивают ангажированные интеллектуалы, -- не может задавать ориентиры национальной идентичности; для подтверждения этой позиции актуализируется огромное множество [псевдо]ми- фов и манипулятивных приемов (Поздняков, 1994, 1995).

Небезынтересным случаем такого рода позиции является доминирующая интерпретация отечественной истории, в которой именно государство выполняет по отношению к социальному пространству роль единственного «гласного»; и даже если оно лишается монополии на выражение общего мнения, то, по крайней мере, сохраняет за собой право носителя мнения «правильного». Б. С. Новосельцев справедливо указывает, что еще в XIV веке «на роль центра собирания русских земель претендовало несколько государственных образований» (Новосельцев, 2018) и теоретически возможными представлялись разные траектории развития страны и общества; однако победа в этом конкурсе политических амбиций централизованного Московского государства ознаменовала собой его торжество не только над политическими соперниками, но и над собственным населением, надолго лишившимся возможностей децентрализации, развития «регионального интереса» (Туровский, 2005), и той минимальной степени плюрализма, которая присутствовала в британской «конкурирующей олигархии» или в континентальных институтах сословного представительства по испанскому или французскому образцу.

Резюмируя обзор возможностей государства в процессе формирования «национальной идентичности», а также способностей правительств обеспечивать консолидацию участников политического процесса -- апеллируя на деле лишь к риторике «национального», -- мы можем присоединиться к ранее упомянутым авторам, выражающим сомнение в эффективности и результативности политик, базирующихся на оппортунистической эксплуатации культурных традиций (Хабермас, 2010) и на сомнительных способностях к использованию ресурсов легитимности (Ринген, 2016). В данном случае можно лишь подчеркнуть обоснованность этих сомнений -- несколькими наблюдениями того, как реализуется политика формирования «национальной идентичности».

Во-первых, отметим, что практически нигде правительство не оказалось в состоянии создать принципиально новую модель идентификации, оторванную от ранее сложившейся мифологии и стереотипизации, -- причем далеко не всегда «национального» плана. Пантеон национальных героев практически всегда включает исторические фигуры, которые никак не соотносили себя с «нацией», будь то Арминий, Пересвет или Эль Сид См., например, работы Э. Хобсбаума: «...открытие народной традиции и ее превращение в «национальную традицию» какого-нибудь забытого историей крестьянского народа почти всегда было делом энтузиастов, принадлежавших к (иноязычному) правящему классу или образованной элите.» (Хобсбаум, 1988: 165-166).; более того, национализм охотно адаптирует и другие формы «примордиальной» культуры, такие как религиозные культы, языковые отличия и даже унаследованные от предшествующих исторических периодов границы, которые могут отнюдь не совпадать с языковыми ареалами и расселением этносов. Что отличает сербский язык от хорватского? Как религиозные взгляды бошняков влияют на их идентичность? Эти вопросы, интересные и сами по себе, приобретают особое звучание в контексте их использования государственным аппаратом соответствующих стран. Даже Советский Союз, который некоторые авторы характеризовали как радикальный тоталитаризм (Almond, Powell, 1966: 217), не смог завершить проект создания нового «воображаемого сообщества» -- советского народа -- без возвращения к ранее отвергнутым фигурам имперской истории, например, таким как Петр I или М. И. Кутузов (хотя на заре советской государственности именно это он и пытался сделать) (Лебина, 2016; Martin, 2001; Bukharin, Preobrazhenskiy, 1920). Обращаясь к творческому наследию Р. Якобсона и Э. Хобсбаума, мы могли бы охарактеризовать подобные неудачные попытки в лучшем случае как «афазийные» (Ушакин, 2009) и «условно связанные с действительностью или фактами прошлого» (Hobsbawm, Ranger, 1983). По всей видимости, главная причина подобного положения -- явная переоценка значимости административного вмешательства в общественную жизнь; как отмечает Дж. Скотт, «чем более схематичен, неадекватен и упрощен формальный порядок, тем он менее гибок и более уязвим по отношению к любому возмущению вне его узких параметров» (Скотт, 2005) -- а в Новое и Новейшее время «неоднократно приходилось наблюдать в природе и обществе провалы неадекватных и стереотипных упрощений, навязанных государственной властью» (Скотт, 2005).

В политической теории (как, вероятно, и на практике) принято считать, что возможности государства в воспитательной и образовательной сфере крайне широки и соответствующие социальные системы воспитания, образования и науки представляются довольно удачным дополнением к административному аппарату правительства. Так, например, Л. Альтюссер напрямую относил систему просвещения к идеологическим аппаратам государства (Альтюссер, 2011), а саксонский географ О. Пешель говорил, что победа Пруссии в войне с Австрией -- победа прусского учителя над австрийским. Однако наличествующий опыт программ по навязываемой государством «политике памяти» заставляет сомневаться в том, что историческим процессом возможно управлять одним лишь написанием школьных учебников. Так называемая «фолк-хистори» (folk history) на деле нередко оказывается куда более жизнеспособной, чем патронируемые государством трактовки, а широко внедряемые, например, в современной России праздники -- от Дня народного единства (4 ноября) до Дня семьи, любви и верности (8 июля) -- практически не привлекают общественного внимания. Даже социалистическая Югославия при всей пассионарности своего лидера И. Б. Тито не смогла «вообразить» единое общество, устойчиво воспроизводящее новые национальные ориентиры; и, напротив, Веймарская республика так и не смогла избавиться от DolchstoЯlegende, конспирологической теории «удара в спину», согласно которой Германия проиграла Первую мировую лишь в результате внутренней «глупости или измены» (Diest, Feuchtwanger, 1996).

Ярким примером недостаточности одних лишь государственных усилий по реформированию образовательной политики является уже упоминавшийся советский опыт: все политические противоречия 1920-1930-х гг. постепенно начинали влиять и на историографию, и на преподавание истории. «Пора перейти к ознакомлению с историей человека большими мазками, -- писал видный революционер Ю. Ларин, -- подробности надо оставить для любителей, найдется достаточно охотников читать исторические книжки в свободное время» (Ларин, 1924: 83-84) Еще более характерные цитаты и высказывания можно найти в обзорной работе Ю. В. Кривошеева и А. Ю. Дворниченко, посвященной этому периоду и обладающей характерным названием «Изгнание науки» (Кривошеев, Дворниченко, 1994).. Уже в середине 1930-х такой нигилистический подход, впрочем, власти вынуждены были отвергнуть, поскольку строить новое общество в чистом поле оказалось несколько труднее, чем могло показаться у стен Зимнего дворца. Историк В. Б. Кобрин вспоминает характерное выражение академика С. Б. Веселовского: «Вот были люди, которые говорили, что они марксисты, и утверждали, что в прошлом России ничего хорошего не было. Потом пришли другие люди и тоже называют себя марксистами, и говорят, что в прошлом в России все было прекрасно. Так если сами марксисты не могут понять, в чем марксизм, что же делать нам, немарксистам?» (Кобрин, 1992: 171). Как указывает М. М. Бадретдинова, долговременная дискуссия вокруг школьного исторического образования завершилась лишь в 1934 году принятием Постановления СНК СССР и ЦК ВКП(б) «О преподавании гражданской истории в школах СССР» (Бадретдинова, 2005), в котором указывалось на необходимость «соблюдения историко-хронологической последовательности в изложении исторических событий с обязательным закреплением в памяти учащихся важных исторических явлений, исторических деятелей, хронологических дат» (Совет народных комиссаров СССР, 1934) -- притом что в начале 1920-х гг. речь шла о том, чтобы пересмотреть «программы школы под углом зрения идеологии пролетариата, выбросить из них все то, что не нужно рабочим и крестьянам, не нужно потому, что ничем не поможет им лучше организовать жизнь, сделать ее счастливее, полнее, не научит понять, что и как надо делать в данный момент» (Крупская, 2014: 67).

Вторым обстоятельством, препятствующим покорному сползанию «национального» в руки государственных деятелей, является сам характер государственной политики в этой области. Правительственные программы поражают формализмом, однобокостью и редукционизмом, проявляющимися повсеместно: от ценностного содержания программ до их инструментария, механизмов реализации и критериев, по которым оценивается эффективность их реализации. Так, в отечественной Стратегии национальной политики до 2025 года конкретные инициативы вряд ли можно охарактеризовать как напрямую связанные с национальной идентичностью, определяемой, сверх прочего, через выражения «единый культурный (цивилизационный) код» и «сохранение русской культурной доминанты» (Президент РФ, 2012), а программы поддержки так называемых «малых народов» привлекают куда больше внимания профильных ведомств, чем вопросы самоидентификации большей части граждан; при этом критерии оценки Стратегии чаще всего выглядят как «увеличение количества мероприятий» или «число участников Северо-Кавказского молодежного форума „Машук“». Нередко стратегические идеи такого рода оказываются не более чем спекуляцией, направленной на рост рейтинга посредством полемических средств, или попросту пространными декларациями по острой теме; с этим согласен, к примеру, международник Дж. Франкель, указывающий, что те же «национальные интересы» нередко становятся инструментом оправдания и легитимации текущей внешней политики (Frankel, 1970: 30-35), какой бы волюнтаристской и субъективной она ни была. политический легитимация монополия

Приходится констатировать, что в большинстве случаев государственные инициативы, посвященные национальной идентичности, оказываются в лучшем случае плацдармом для ожесточенных дискуссий и столкновений с действующей оппозицией; нельзя сказать, что подобные начинания совсем уж бесполезны для общественного развития, однако они совершенно точно слабо связаны с изначально объявляемыми государством целями. ГДР, Югославия, Сомали, Конго, Ливия -- во всех этих, безусловно, отличающихся случаях общей характеристикой государственного распада были дефекты национальной политики и неуместный «оптимизм» нормативных документов, ей посвященных (в случае, если таковые документы, конечно, существовали).

Так, В. С. Дубина отмечает, что «господствовавшая в Восточной Германии реальная политическая культура имела мало общего с официальной идеологией» (Дубина, 2009); по опросам 1968 года, при всем возможном искажении за счет конформных ответов респондентов, 42% опрошенных в ГДР называли своим отечеством «всю Германию», а не только Германскую Демократическую Республику (Niemann, 1993: 310; Staab, 1997), а к 1990 году соответствующая доля выросла до 66% (притом что «прежде всего восточными немцами» себя в 1990 году считало 28% опрошенных) (Yoder, 1999). Справедливости ради можно отметить, что, согласно цифрам все той же Дж. Йодер, уже через 5 лет ситуация изменилась радикальнейшим образом, однако и это может быть связано с провалами немецкой государственной политики в части интеграции Восточной Германии и построения единого немецкого общества без учета сложившихся обстоятельств повседневности (Hogwood, 2000). В Югославии ситуация с национальным проектом была еще более драматичной: в 1961 году как «югославов» себя определяли 1,7% (!) опрошенных, в 1981 году этот процент вырос аж до 5,4% (Mrden, 2002), а в 1991 году, перед самым распадом страны, «югославская» идентичность была ключевой для 6,6% населения (Andrew, 2011). Этот уровень можно с полной уверенностью определить как неприемлемо низкий, и, несмотря на то что к распаду Югославии привел еще и тяжелый экономический кризис, нельзя исключать из рассмотрения и этнонаци- ональные факторы дезинтеграции.

И в-третьих, стоит заметить, что сегодня все больше дискуссий вызывает способность государства в одиночку продвигать целостные программы социальноэкономического реформирования и модернизации. Строго говоря, реализация какой бы то ни было политики требует вовлечения более широкого, чем собственно органы государственной власти, круга агентов и, соответственно, учета их интересов. В некоторых случаях даже масштабные государственные вложения могут приводить к негативным эффектам наподобие пузырей и спекуляций с портфельными инвестициями. Программы в области политики «национальной идентичности» -- не исключение, а скорее еще более показательный пример. Даже не касаясь совершенно монструозных формулировок Стратегии национальной политики («Благодаря объединяющей роли русского народа, многовековому межэтническому взаимодействию на исторической территории Российского государства сформировалась духовная общность различных народов... [которую] объединяет основанный на сохранении историко-культурного наследия всех народов России единый культурный (цивилизационный) код» (Президент РФ, 2012)), можно заметить, что конкретные инициативы в области ее реализации характеризуются удивительными ориентирами. По программе переселения соотечественников в Россию приезжает едва ли четверть ожидаемого потока репатриантов (Трифонова, 2018), а бюрократическая волокита, сопровождающая ее, вызвала критические замечания даже со стороны президента РФ В. В. Путина (Путин, 2012). Целевые индикаторы другой государственной программы, «Реализация государственной национальной политики», -- абсолютное количество проведенных в ее рамках мероприятий или рост «доли граждан, подтверждающих отсутствие в свой адрес дискриминации». Подпрограмму «Общероссийская гражданская идентичность и этнокультурное развитие народов России» предлагается оценивать по «количеству участников мероприятий, направленных на укрепление общероссийского гражданского единства» и «численности участников мероприятий, направленных на этнокультурное развитие народов России» (Правительство РФ, 2016).

Столь выраженный формализм, отличающий государственный подход к «национальной идентичности, заслуживает пристального внимания экспертов. Он позволяет сделать выводы о сложностях, которые испытывают государства, колонизирующие публичную сферу (Сморгунов, 2012) и претендующие на роль ведущих агентов политического процесса. Отвечая на один из ключевых вопросов этой статьи -- об успешности этой стратегии доминирования, избранной современными государствами для политической консолидации, -- мы можем лишь повторить тезис о сомнительном характере подобного предприятия, добавив, что именно эта траектория развития ведет к ситуации, в которой «нация» ускользает от государства, и что такая стратегия совершенно точно не является валидной и работоспособной.