Статья: Как и почему нация ускользает от государства

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова

Как и почему нация ускользает от государства

Кирилл Телин

«Национальная идентичность» сегодня является одной из самых популярных и распространенных политических категорий, обеспечивающих устойчивую связь академического дискурса политической теории и практик, осуществляемых акторами политического процесса во всем мире. Россия и Китай (Walton, 2012), Венгрия (Stein, 2017) и США (Prager, 2015), Филиппины (Teehankee, 2016) и Уганда (Mwakikagile, 2009) при всем многообразии различий, присущих политическим традициям и порядкам этих стран, имеют по меньшей мере одну общую черту, характеризующую их политический процесс: в каждой из этих стран работа с «национальной идентичностью» признается отдельной, значимой задачей государственной политики и является важным элементом политической повестки.

Работа по «изобретению» или «открытию» «национальных идентичностей» ведется даже там, где на первый взгляд о какой-либо «нации», в ее традиционном понимании (Uberoi, 2015), не может идти и речи; где-то такая работа осуществляется преимущественно официальными структурами, где-то, напротив, оппозиционными движениями и маргинальными сообществами. Тем не менее в условиях, когда ценности, убеждения и модели человеческого поведения, основополагающие для государственных систем, оказываются изменчивыми и непостоянными1, у правительств остается все меньше возможностей для того, чтобы доминировать в публичной сфере и контролировать общественное развитие. Поэтому часто -- особенно в случае «возвращения этатизма» -- они вынуждены прибегать к различным идейно-дискурсивным ресурсам «исторической памяти» и «символической политики», которые, как предполагается, могут помочь сохранить контроль над поведением большинства участников политического процесса и представлениями граждан о том, что их объединяет. «Национальную идентичность» в данном случае мы определяем как клишированный элемент публичного дискурса, обращение к которому подразумевает наличие политической ассоциации, базирующейся на чувстве принадлежности к «нации» и на проистекающей из этого чувства общности ценностей, убеждений и моделей поведения Характерно, что причиной таких изменений могут являться как процессы глобализации и связанные с ними неолиберальные реформы, так и обратные им тренды «локализации» и «консервативного поворота».. Мы полагаем, что ее «популярность» совсем не противоречит ограниченности государственных возможностей по формированию политических ассоциаций.

Консолидационный потенциал «национальной идентичности» -- как показывают исследования «политики идентичности» (Попова, 2016, 2018; Ачкасов, 2013; Малинова, 2005) и как будет продемонстрировано далее -- нередко используется для социально-политической мобилизации и для легитимации политических курсов; в этом отношении ее популярность несомненна, более того, можно констатировать, что с каждым новым кризисом глобализации она лишь увеличивается. Предваряя нашу оценку подобного подхода к государственной политике, по сути претендующего на управление идентификациями участников политического процесса (Филимонов, 2017), заметим, что хотя использование консолидационно- го потенциала «национальной идентичности» и не лучшим образом сказывается на расходах государственного бюджета, этот ресурс интеллектуальной экспансии этатизма в публичной сфере все еще продолжает оставаться предпочтительным -- в силу устойчивой, хотя и необоснованной веры в его «восполняемость» В этом мы солидарны с позицией Ю. Хабермаса, который не склонен позитивно оценивать настойчивые попытки политических администраторов эксплуатировать культуру и традиции для разрешения политических кризисов (Хабермас, 2010: 43).. Политики, инициирующие тематизацию «национальной идентичности» в публичной сфере, часто убеждены в том, что использование этого клише может автоматически повлиять на развитие политического процесса: начиная от возможности сформировать комплекс впечатлений о государстве, вышедшем на «уровень европейского правового поля» и способном «сохранить разнообразие межэтнических отношений» (Михайлов, 2016), и заканчивая созданием структур, ответственных за соответствующую политику и чаще всего принимающих форму некоей «временной президентской комиссии по выработке и утверждению идентичности» (Kremlin. ru, 2016), получающей под этим благовидным предлогом, статус и ресурсы на реализацию определенного курса.

Можно, конечно, сменить угол зрения и наблюдать другой аспект развития политического процесса, а именно -- ту его часть, которая относится к повседневной активности граждан, не включенных в непосредственное принятие решений и работу государственных систем. Можно даже предположить, что поиски «национальной идентичности» могут базироваться и на реально существующем социальном запросе, а не только на волюнтаристском решении отдельных политиков. Действительно, «прогрессистские шоки», связанные с «глокализацией» (Olivier et al., 2008; Roudometof, 2016) или реформами по модернизации национальной экономики (Заостровцев, 2018), затрагивают интересы не только истеблишмента, но и граждан, заставляя их искать инструменты и ресурсы не только для личной занятости и поддержания собственного благосостояния, но и для консолидации и борьбы за свои интересы. Некоторые исследователи в связи с этим предлагают рассматривать политику идентичности как публичную политику (Семененко, 2016).

Однако зачастую ситуация складывается таким образом, что в государственных системах, переживающих политическую трансформацию, принятие решений по вопросам социально-политического развития люди предпочитают делегировать «профессиональным» агентам. Это происходит по разным причинам: как из- за дефицита ресурсов для политической вовлеченности, так и в силу устоявшихся убеждений Именно поэтому вызывают сомнение попытки рассматривать политику идентичности, руководствуясь аналитической моделью публичной политики. И хотя в рамках данной статьи, по итогам анализа политики «национальной идентичности», мы также констатируем необходимость большей вовлеченности граждан в процессы принятия решений, это не отменяет ситуации, когда ценность модели публичной политики снижается в условиях очередного цикла экспансии государства в публичную сферу, а также в условиях «демократического дефицита» и кризиса управляемости, из него проистекающего. Подробнее эту парадоксальную для государственных систем ситуацию разбирает в своей работе Стейн Ринген (Ринген, 2016).. Например, в России сегодня, по данным социологических исследований, подавляющее большинство граждан не считает себя ответственными за происходящее в стране (Левада-Центр, 2016) -- подобная «безответственность» естественно предполагает, что ответственность и дискреционные полномочия переходят к некоторому стороннему игроку, и в российских условиях этим игроком становится хорошо знакомый «Левиафан» государства. В восточноевропейских странах, таких как Польша или Венгрия, граждане охотно поддерживают правоконсервативных популистов, которые обещают «решить проблему мигрантов», «побороть тиранию Брюсселя» или «восстановить чувство национального достоинства» (Bennike, Veilmark, 2016) -- конечно, без уточнений и конкретизации того, как именно эта цель будет достигнута.

Неопределенность статуса агентов, «ответственных» за «политику идентичности», лишь усиливается в условиях, когда для многих «национальная идентичность» отождествляется с лояльностью государству -- т. е. ассоциативные связи граждан с «нацией» воспринимаются как патриотизированная форма государственной легитимности. В данной ситуации Р. Брубейкер, призывающий разделять понятие «нации» и сразу два понятия «национальности» -- 1) как институционализированного политического порядка, nationhood, и 2) как условного явления, nationness, -- отмечает, что в современном мире существование нации не является необходимостью для национализма, поскольку «нация» нередко закреплена за государством (Brubaker, 1996). В ряде случае «нация считается соположенной государству, она воспринимается как институционально и территориально оформленная государством», -- пишет Брубейкер (Брубейкер, 2010: 102); ему вторит В. С. Малахов, подчеркивающий, что минимум одно из наиболее распространенных значений «национализма» как такового и представляет собой «идеологию становления государства... идейное обеспечение процесса „собирания“ государства» (Малахов, 2005: 16-17). В свою очередь, С. Диннен прямо указывает, что процессы государственного и национального строительства, по сути различные, тем не менее представляют собой «двуединую черту современных национальных государств (nation-states)» (Dinnen, 2007: 2), а Р. Утц замечает, что некоторые авторы хотя и различают эти два процесса, но тем не менее рассматривают «национальное строительство» как термин, в политическом дискурсе эквивалентный тому, что в академических дискуссиях называется «государственным строительством» (von Bogdadny et al., 2005: 581). А. И. Миллер (Миллер, 2017б), Х. Линц, А. Степан и Й. Ядав (Stepan, Linz, Yadav, 2010) также указывают, что наряду с «национальным государством» (nation-state) может существовать противоположная форма социальной интеграции, в которой своеобразная «генеалогическая» связь государства и нации имеет обратную полярность: в условиях «государства-нации» (state- nation) первая часть порождает вторую, а не нация «творит» государство. «Целью политики в нации-государстве является утверждение единой, мощной идентичности сообщества как членов нации и граждан государства. Для этого государство проводит гомогенизирующую ассимиляторскую политику в области образования, культуры и языка», -- пишет Миллер (Миллер, 2017б), вызывая тем самым критику оппонентов, в частности В. А. Тишкова (Тишков, 2007).

Стоит отметить, что в обсуждении «национальной идентичности» необходимо принимать во внимание все отмеченные выше траектории, поскольку на конкретном этапе развития политического процесса она может являться как продуктом национального движения и различных «политик идентичности» (см. украинский проект конца XIX -- начала XX века или басконскую идентичность, де-факто «сформулированную» С. Араной (Хенкин, 2013)), так и конструкцией, чье функционирование инициируется бюрократическим аппаратом и государственными структурами (как в разбираемых А. Степаном примерах Индии, Испании или Бельгии (Stepan, 2008)).

Таким образом, неопределенность, присутствующая в теории и практике формирования «национальной идентичности», заставляет нас более пристально рассмотреть вопросы о статусах основных участников этого процесса, и особое внимание в рамках нашего анализа мы уделим государству, его роли и возможностям в соответствующей политике. Мы начнем с анализа того, какое отношение имеют правительства и их бюрократические аппараты к формированию и использованию потенциала «национальной идентичности» (1), и, попутно рассматривая текущую ситуацию, в которой государство наряду с другими участниками политического процесса стремится быть доминирующим агентом (2), попытаемся ответить на вопрос, насколько успешным может быть подобное доминирование в деле формирования «национальной идентичности», прежде всего, на примере современной России (3).

Нация в руках государства

«Государство и нация -- это не два социальных субъекта, а один. Современное государство не существует без нации, нет и современной нации без государства», -- писал в 2001 г. В. Б. Пастухов (Пастухов, 2000), и это замечание лучше всего отражает то состояние, в котором оказались два этих социально-политических феномена к началу XXI века. Несмотря на социологические исследования «микронаций» (Bonnett, 2018) и весьма многочисленные примеры «наций без государства» (курды, палестинцы, баски, тибетцы, уйгуры и т. д.), большинство теоретиков и лиц, принимающих решения, убеждены в том, что «государство» и «нация» просто обречены быть соседями и дополнять друг друга. Безусловно, это связано с тем резким разрастанием и усилением государства, которое произошло в XX веке. Как вслед за Дж. Скоттом (Scott, 2009) отмечает Н. Силаев, именно в предыдущем столетии происходит «возникновение современных национальных демократических государств, обладающих... властью как способностью править, «прорастая» сквозь общество, регулировать все больше сфер жизни, вытесняя иные регуляторные механизмы» (Силаев, 2014: 153). Я.-В. Мюллер указывает, что Первая мировая война потребовала «беспрецедентного усиления государственной власти» (Мюллер, 2013: 37) -- и по ее окончании это усиление отнюдь не повернулось вспять; более того, национальное государство, явившееся на свет как норма, требовало безусловного признания своего суверенитета и новой «деспотической власти» (Мюллер, 2013: 83). Этот рожденный из пепла колосс более не ограничивался одной лишь бюрократией или хозяйственным регулированием -- его интересовали и массовая культура, и система просвещения, и переустройство природы, и даже изменение природы человека (как минимум его сознания и нравов). Представления людей о природе «общественного» и возможных ассоциациях между индивидами не могли не стать объектом вмешательства (и даже вторжения) государства -- более того, инкорпорирование граждан и переключение фокуса их внимания на новые формы такой ассоциации стало ключевыми задачами послевоенного времени. «Национализм в конечном итоге был определен. как течение, стремящееся соединить культуру и государство, обеспечить культуру своей собственной политической крышей, и при этом не более чем одной, -- пишет Э. Геллнер, -- современное индустриальное государство может функционировать только при участии мобильного, грамотного, культурно-унифицированного, взаимозаменяемого населения» (Геллнер, 1991). Новое государство нуждалось в новом населении, чьи представления о себе и своем месте в мире будут опираться уже не на локальные особенности, не на этническую и религиозную принадлежность, а на лояльность государственному аппарату.

В этом, однако, заключалась и определенная проблема. Актуализация своеобразного «казенного чувства», заменяющего привычные идентификации, представляется задачей куда более сложной, чем внедрение единых метрологических систем, -- но, как замечает Дж. Скотт, даже внедрение унифицированных измерений наподобие метра или килограмма порой встречало серьезное сопротивление со стороны общества, требуя дополнительных ресурсов и дополнительного времени (Скотт, 2005). Тем более непросто было бы предлагать гражданам такую картину мира, где исторический, ценностный и нравственный аспекты общественной жизни сводятся к одному только расположению относительно государства. Р. Брубейкер и Ф. Купер указывают, что «государство является важным „идентификатором“ не потому, что создает „идентичности“ в „сильном“ значении -- в общем, оно этого делать не может, -- но потому, что у него имеются материальные и символические ресурсы, чтобы навязать категории и классификационные схемы.» (Брубейкер, 2010: 152).

Таким образом, самую идею «нации» и «национализма» вполне можно рассматривать в контексте формирования идентичности, которая, с одной стороны, соответствовала бы масштабу новых сообществ, далеко превосходящих прежние феодальные образования (или ограничивавших группы верующих сообразно зоне контроля светских властей), а с другой -- формулировала бы в понятных и психологически комфортных рамках идею объединения людей, крайне непохожих друг на друга. В теоретической перспективе это удачно выразили Э. Кедури, полагавший национализм доктриной, признающей необходимость организации людей внутри реальности национального государства (Кедури, 2010), и Э. Геллнер, замечавший, что «национализм является выражением объективной потребности в однородности» и «проявляется только в среде, где государство уже воспринимается как нечто само собой разумеющееся» в тот момент, когда «раздробленная система аграрных обществ... заменяется новым типом Вавилона» (Геллнер, 1991); в характерно прикладном отношении на связь национальной идентичности с государственным строительством намекает знаменитый афоризм Д'Адзельо: «Италию мы создали, осталось создать итальянцев» (Gigante, 2011).

Сказанное позволяет частично нивелировать ту дивергенцию, которая присутствует в исследованиях национализма и национальной идентичности со времен Ф. Мейнеке, указавшего на различие Kulturnation («нации, основанной на культурном наследии») и Staatsnation («базируется преимущественно на объединяющей силе общей политической истории и конституции») (Meinecke, 1962). Ведь ни «культурное наследие», ни «общая политическая история» не имеют автономной субъектности -- и то и другое с очевидностью нуждается в носителях и интерпретаторах, res incorporales, которые формировали бы содержание упомянутых категорий и придавали бы им естественный, «псевдонародный» характер (May, McGill, 2014). Безусловно, объективное существование безгосударственных наций позволяет предположить, что в ряде случаев национальная культура и соответствующие ей модели идентификации могут быть созданы до, а не после формирования государственных институтов -- однако даже в этом случае мотив политического конструирования нации никуда не исчезает, как и стремление founding fathers к ее государственному оформлению (с последующим неминуемым перевоплощением).