Статья: Язык Адама, европейский национализм и подъём ренессансной компаративистики

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

«Сильная» версия национализма: Г оропий Бекан

В своём большинстве националистские теории адамизма относились к «слабому» типу. Их авторы искали такие свидетельства, которые подтверждали бы максимальную генеалогическую близость своего кандидата к Ursprache. Всерьёз утверждавших, что их претендент - это в точности язык Рая и самых первых человеческих поколений, не могло быть много в период усиления скептико-критического духа, который сопровождал подъём новоевропейского рационализма. К числу этих немногих относились среди прочих Марк Цуэрий Ван Боксхорн, Иоганн Магнус и не раз упоминавшийся Горопий Бекан. Взяв за образец «сильной» версии теорию Бекана, рассмотрим этимологические построения этого гуманиста, в которых он создал свой многосторонний аргумент от языка.

Когда филологи-адамисты всевозможных националистских толков желали найти повсеместные следы своего кандидата, они незамедлительно обращались к языкам-конкурентам и прежде всего к ивриту. Эти учёные считали (и в условиях господства моногенетического принципа правильность данного допущения чаще всего не подвергалась сомнению), что, победив конкурентов, они тем самым доказывали наличие таких следов во всех языках человечества. Так поступал и Бекан. Существенная часть этимологических выкладок, представленных в его главном труде Антверпенские древности (Originesantwerpianae)(1569), направлена на то, чтобы реконструировать «исконные» - киммерийские - основы в латинском, древнегреческом и, главное, древнееврейском языках [12. P. 32-33, 847-848]. Вступив в борьбу с гебраистами на лингвистическом поле, он пытался выхватить из их рук и обратить против соперников их же оружие. Гебраисты и в особенности знатоки Каббалы апеллировали к уникальной древности Моисеева Пятикнижия. Бекан, со своей стороны, доказывал, что Тора древнее, чем те думают, и Моисей был не автором её, а транслятором, принявшим этот текст переведённым на иврит с «первозданного» языка киммерийцев [Ibid. P. 537].

Когда гебраисты указывали на библейские имена и названия, не поддающиеся переводу и имеющие древнееврейское происхождение, Бекан парировал: эти имена действительно изначальны и, как все адамические слова, глубоко мотивированны, но они имеют лишь видимость древнееврейских. Дело в том, что потомки Ноя сберегали их в своих поствавилонских наречиях, удерживая в памяти их начальные смыслы. Так, возможно, по цепи языков-посредников эти слова вошли в иврит, запечатлённые в древнееврейском тексте Пятикнижия. Однако впоследствии их исконные значения забылись, а их место заняли толкования, привнесённые раввинами, ибо в отличие от Моисея они уже не имели доступа к «древней мудрости» и хранившему её языку [13. P. 11]. Так, например, имя предка Ноя Мафусаила (Methuselah)прочитывается Беканом как нидерландское maekthusalich,что переводится как «делающий себя благословенным» и в отношении этого патриарха указывает на причину его долгожительства [12. Р. 548]. Имя самого Ноя разлагается на первоатомы noot(нужда) и acht(уделять внимание), указывавшие вместе на великую предусмотрительность этого патриарха [Ibid. Р. 549]. А «Вавилон» (Babel)наш лингвист возводит к babelen, превращая название рокового места в памятник презрения к тем, кто отпал там от первозданного языка и, на слух его сохранивших, стал «бормотать, говорить бессмыслицу» [Ibid. Р. 572; 13. Р. 218].

Будучи чрезвычайно изобретательным этимологом, наделённым богатым воображением, Бекан не всегда довольствовался одним значением препарируемого слова. Когда выпадал подходящий случай, он охотно пускался в хитроумные герменевтические спекуляции, артистически играя прихотливыми смысловыми ассоциациями. Так что нередко фундаментальная мотивированность слов киммерийского языка, над воссозданием которого он трудился, под его пером достигала семантической многослой- ности. И это было не просто следствием живой страсти Бекана к аллегорическому этимологизированию, ещё не скованному методологическими правилами, необходимость которых стала осознаваться филологами в следующем столетии [14. P. 44]. Уникальная глубина означаемого постулировалась им в качестве характерной черты Ursprache. Она отличала его от позднейших наречий и обеспечивалась изначальной односложностью киммерийского языка, чьи слова превосходно объединялись в сложные лексические единицы [13. Р. 25]. Продолжая творить язык, Адам создавал многие имена таким образом, что они представляли собой своеобразную тайнопись, скрывавшую «тайны древней Теологии» [12]. Тайны эти были столь велики и обильны, что «в целом мире [земных] наук до сих пор не нашлось ничего сопоставимого с ними» [Ibid. P. 539].

Заключая анализ адамических спекуляций Горопия Бекана, отмечу, что возможность, которую он воплотил, отстаивая перед лицом «республики учёных» раздутое величие своего языка, оказалась предельной в отношении вмещавшей её системы презумпций. По этой причине отдельные постулаты нидерландского гуманиста находились на грани абсурда. Не желая того, Бекан «нащупал» пределы этой системы и приблизил этим час её демонтажа, пробивший в середине XVII столетия. Положив начало националистическому течению внутри адамического проекта, он открыл врата другим претендентам на роль первозданного или ближайшего к нему языка [25. P. 21, 69]. Сделалось ясно, что примерно с тем же успехом, который снискал Бекан, теперь можно было обосновать первозданность любого наречия. Так была дискредитирована идея, что Ursprache мог сохраниться после Вавилонского и дальнейших, естественных, трансформаций исторических языков. Это обстоятельство повышало популярность «слабых» националистских версий, к обсуждению которых мы переходим.

Система «слабых» националистских форм

В основе «слабых» версий всех националистских форм лежало убеждение в том, что как таковой язык Адама невозвратимо утрачен и неизвестен. При этом мера его неизвестности различествовала в пределах между условным ивритом, генетически родственным, но не тождественным языку Писания, и полным неведением. Забвение Ursprache объяснялось одним из двух способов, имевших подтверждение в Библии. Прибегавшие к первому - сам этот способ можно назвать естественным, а его сторонников эволюционистами - апеллировали к десятой главе Бытия, предшествующей той, где идёт речь о Вавилонском столпотворении. В ней излагается послепотопное «родословие сынов Ноевых... по племенам их, по языкам их, в землях их» (Х). Отсутствие указаний на какие бы то ни было чудесные события внушает мысль о естественном характере происходившей дифференциации, что как будто противоречит сюжету о злополучной Башне, идущему вслед за этим родословием (XI: 1-9). История о Вавилонском смешении была отправной точкой для тех, кто объяснял возникновение многоязычья вторым - катастрофическим - способом.

Позиция эволюционистов не была монолитной. Одна их часть развивала мысль об изменении первозданного языка, параллельно протекавшем несколькими путями. На их взгляд, первоязык изменился сразу в две или более исторические формы, связанные между собой единством истока. Как правило, в качестве таких форм постулировались иврит и материнский язык учёного, превозносившего его древность. Другое крыло эволюционистов защищало представление о последовательной мутации Ursprache, в силу которой тот сначала изменился в их кандидата (если для националиста это был чаще всего родной язык, то для приверженца «слабой» версии гебраизма - исторический иврит). Затем от ближайшего отпрыска отделилось следующее и шаг за шагом все позднейшие наречия. В этом плане показателен образ лингвоисторического мышления выдающегося шведского учёного Георга Штирнхильма (1598-1672). В своих ранних трудах он утверждал идею параллельной трансформации, считая первыми наследниками Ursprache иврит и готский, он же скифский, язык, в наиболее чистом виде сохранившийся в шведском. Однако позднее этот лингвист встал на позицию последовательного изменения, поставив иврит, наряду с другими наречиями, в зависимость от готского [15. P. 307-308; 26. P. 164].

В течение XVII в. влияние эволюционизма росло, стимулируемое тем, что сравнительно-историческое изучение языков становилось самоценной научной областью, независимой от теологии. К числу виднейших эволюционистов принадлежали Адриан ван Шкрик, Абраам Милий, Жан де Лайет, Андреас Йегер и др. Вместе с тем на протяжении интересующей нас эпохи традиционная теория катастрофизма, похоже, казалась убедительной большинству учёных. Считая смешение в Вавилоне причиной возникновения всех исторических языков, катастрофисты вели споры о том, как в точности возникли те 72 (или около того) языка, которыми, по шедшей из Средневековья традиции, исчерпывалось лингвистическое многообразие мира. На взгляд одних, по-своему принимавших эволюционистский принцип, все языки возникли из нескольких диалектов (matrices), в которых Бог «растворил» Ursprache. Другие верили в их обоюдно независимое появление, постепенное и различное по темпу или мгновенное и, стало быть, одновременное. Интересно, что защитники симультанного сценария часто полностью меняли тональность Вавилонской катастрофы, толкуя её в сугубо позитивном ключе, гармонировавшем с духом национализма. В этом новом позитивном свете она осмыслялась следующим образом: создав множество языков, Бог не столько покарал человечество неудобным для него разноречием, сколько одарил его богатством наречий, которые - в силу их божественного установления - тоже обладали атрибутами совершенства, пусть и в меньшей степени, чем первоязык, бледные подобия которого они представляли [11. P. 45, 58]. Вместе с тем, в целом исторический процесс языковых изменений казался катастрофистам, равно как и всем апологетам стратегии IIa, по преимуществу деструктивным. Они видели в нём деградацию, уводившую языки от состояния начального совершенства [18. P. 152; 14. P. 24]. Её главными механизмами считались диверсификация, происходившая за счёт разудаления племён, чей язык был един вначале, и смешение наречий в результате чрезмерных заимствований. Причины заимствований, называемые в то время, до сих пор представляются состоятельными. В качестве основных считали политические (геноцид, утрата суверенитета и т.д.) и миграционные (слияния народов в эпохи великих переселений и т.п.) факторы [6. P. 130-131; 7. Р. 2-3]. К ним добавляли появление в обиходе новых вещей, перенятых вместе с названиями, а также усвоение иноземных искусств и ремёсел с присущим им багажом профессионализмов [7. Р. 3].

Итак, каким бы - естественным или чудесным - ни было возникновение разноязычья, оно дало ход последующей мутации, естественный характер которой признавали все филологи XVI-XVII вв. Вместе с тем эти учёные считали, что темп и сила исторических изменений различались в отношении конкретных семей языков и отдельных наречий. Помещённые в ретроспективу, существующие языки представлялись им по-разному удалёнными от адамического или, в случае катастрофистов, вавилонского первоистока. Говоря более точно, все работавшие в рамках комплекса «найти, чтобы обосновать» проводили различие между одной (и реже двумя или несколькими) языковой семьей или языком и остальными наречиями. Эта привилегированная группа или язык составляли исключение из правила универсальной мутации. Суть их особенности известна нам из мифоисторических нарративов, созданных для её подтверждения. Она состояла в том, что из-за долгой, беспримерно долгой территориальной и культурной изоляции, которой неким случайным или промыслительным образом подвергся данный народ, его языку посчастливилось сохранить в наиболее чистом виде свою первозданную форму, будь то эдемский (в «сильных» версиях) или один из вавилонских праязыков (в «слабых» версиях ката- строфистов). Интеллектуальный спрос на такие концепции длительной автономии был весьма высок в ренессансной Европе, и мы знаем его мотивы. Нам также известно, как выстраивалась лингвистическая грань этих концепций в трудах гебраистов и адвокатов «сильных» националистских вариантов. Пришло время рассмотреть нюансы этимологической работы в «слабых» формах национализма, наиболее специфичными из которых были концепции симультанного катастрофизма, развитые Полем Пезроном, Филиппом Клюверием, Ричардом Верстеганом и др. Обратимся для этого к построениям Верстегана, посвящённым доказательству сугубой древности английского языка.

Концепция Ричарда Верстегана

Британский историк, писатель, гравер и издатель Ричард Верстеган (ок. 1550-1640) был в первую очередь стойким католическим апологетом. По этой причине его opus magnum Восстановление расстроенного разумения древностей (А Restitution of Decayed Intelligence in Antiquities) (1605) вместе с видимостью сугубо академического трактата имел идеологическую цель. Она состояла в том, чтобы развенчать миф об извечной культурно-религиозной независимости Британии, избегая прямой полемики с его творцами - протестантскими пропагандистами времён Тюдоров. Вдохновляемый этим замыслом, Верстеган стремился продемонстрировать с как можно большей убедительностью общегерманскую, или тевтонскою, основу английского языка и культуры, всё ещё явственно в них прослеживавшуюся, и, соответственно, их древнюю связь с католичеством. Надо заметить, это стремление хорошо сочеталось с его взглядом на адамическую проблему. Автор «Восстановления» относился к тем представителям катастрофизма, для которых «смешение» в Вавилоне означало появление новых наречий, не лишённых - коль скоро они созданы Богом - значительной степени совершенства. К числу сих первых (после эдемского) языков принадлежал тевтонский. Общий для всех германцев, он обладал достоинствами, сближавшими его с Ursprache. Разделяя участь всех наречий, этот язык дробился и изменялся по мере того, как говорившие на нём племена всё сильнее отмежёвывались друг от друга и вступали в контакт с иноземцами. Только саксонцы, удалившись из Германии на Британские острова, где пребывали в относительной изоляции, долгое время хранили Teutonick tongue в наиболее чистом виде [18]. Поэтому, несмотря на позднейшие вливания извне и возникшую порчу, он - при должном этимологическом мастерстве исследователя - до сих пор предлагает удобный доступ к своему вавилонскому корню.

Техника лингвистического доказательства, заметная в «Восстановлении», мало отличается от той, которой пользовались прочие творцы стратегии IIa, и в частности «сильных» националистских форм. В этом плане Верстеган шёл по пути Бекана и его последователей - с оговоркой, что культурная относительность, вытекавшая из симультанного катастрофизма, не позволяла нашему англичанину заходить так же далеко в его выводах. В противоположность Бекану, он не покушался на то, чтобы перераспределить старшинство между древнееврейским и тевтонским языками, признавая, что на стороне иврита стоит древняя церковная традиция. Не подвергая её явному сомнению, Верстеган концентрировался на сравнении адамических свойств тевтонского и его конкурентов. Согласно его наблюдениям язык древних германцев ничуть не уступает ивриту и превосходит некоторые из классических языков [Ibid. P. 150, 192]. Чтобы дать обоснование своему тезису, он ненадолго предаётся компаративистскому состязанию, излюбленному нидерландским предшественником. Так, он показывает, что библейские имена, уже изрядно затасканные этимологами, обнаруживают самую уместную и многозначительную внутреннюю форму, когда прочитываются именно по-германски, а не по-еврейски или по-скифски. Например, выясняется, что «Адам на этом языке означает живое дыхание», и это в точности соответствует библейскому пассажу о сотворении человека (Быт. 2:7), что Ева (Eve)образовано от равный, одинаковый по достоинству (even),а Каин (Kain)происходит от гневный и жестокий (quain),что проявилось в обращении с братом» и т.д. [Ibid. P. 149].

Эта тяжба с гебраистами и защитниками прочих националистских форм не была столь увлекательной для Верстегана, чтобы часто отвлекать его от собственно германского материала. Как лингвист он был занят в основном этимологией тевтонских слов, без оглядки на языки-конкуренты. Исходя из известных нам принципов кратилизма и примата «древней мудрости», Верстеган утверждал, что фундаментальная мотивированность служит «превосходным знаком величайшей древности» германского языка. На его взгляд, именно это свойство лучшим образом сближало язык тевтонцев с Ursprache, который - из-за уникального его соответствия миру - автор «Восстановления» именует «природным» [Ibid. P. 4]. Впрочем, порой, когда появлялась удобная возможность, Верстеган предлагал читателям сравнить удачно мотивированное англо-тевтонское слово с очевидно произвольным эквивалентом из латыни или иного классического языка (ср.: God (Бог) от good (благой) в английском против не связанных друг с другом Deusи bonusв латыни; woman (женщина) из слияния womb-man (человек с маткой) против латинского homo, никак не выражающего половое различие людей) [Ibid. P. 150-151]. Подобно некоторым филологам- националистам: Бекану, Штевину, Клюверию и проч., - Верстеган видел ещё один признак совершенства тевтонского в постулируемой им начальной односложности этого языка. С его точки зрения, эта черта свидетельствовала не только о первичной простоте древнегерманских слов, но и об их тотальной мотивированности. Каждое такое слово имело своё, органически соответствующее ему значение, которое усваивалось восприемниками этого языка «силой божественного и природного инстинкта», в чём чувствуется отзвук стоической идеи звукового символизма [18. P. 148]. Эта исходная односложность позволила германцам в дальнейшем создавать композитные единицы, благодаря чему язык их был богат, пластичен и, главное, многозначителен, поскольку в своём большинстве его слова отличались двухуровневой - звуковой и морфологической - мотивированностью.