Приведу яркий пример. Когда Николай I отправился в свой отпуск на морском корабле, он взял с собой почитать роман Лермонтова «Герой нашего времени». Читая произведение, он был уверен, что герой нашего времени -- это Максим Максимыч, слуга Отечества, честный патриот, верный служака, безукоризненный офицер. Но, когда он понял, что герой Лермонтова -- это Печорин, очень похожий на самого Лермонтова, он был возмущен до глубины души. Вот что он писал по этому поводу императрице Александре Федоровне (письмо от 13.06.1840).
Капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и неосуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности -- чтобы не вызывать отвращения. Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана, если вообще он способен его постичь и обрисовать [5, с. 487-488].
Характерно, что Николай считал недооценку образа капитана автором -- его художественным просчетом, вызванным недостатком литературного таланта и профессиональных навыков.
А сам Лермонтов и поддержавший его в его убеждениях В. Белинский были уверены, что в мятущемся Печорине (вслед за Чацким и Онегиным) открылся новый тип -- «лишнего человека». Но эта его лишнесть, может быть, и очевидная как для авторитарной власти, так и для прагматических государственников, была нужностью и необходимостью для исторического развития России, потому что, не обладая «верностью» и «исполнительностью» (качеств, важных для правящей бюрократии), такие люди, как Печорин, обладали критическим и творческим сознанием, способным выявлять острые и нерешенные проблемы социального и культурного роста страны, а значит, ее социокультурной динамики.
За этой коллизией стоит не одна лишь проблема взаимонепонимания художника и власти и конфликт между ними. Точнее, не только это. Скорее речь идет о том, что ожидания деспотического государства в отношении культуры и действительности и ожидания самого общества в этом отношении категорически не совпадают, вступают в противоречия, которые долго в русской традиции сохраняются (вплоть до настоящего времени) и время от времени обостряются. С точки зрения государства, особенно централизованного и авторитарного, госслужащий (в данном случае неважно -- светский или военный) предпочтительнее и надежнее независимой, свободной и бесконтрольной личности (будь то поэт, одинокий мыслитель или обыватель, частное лицо, представитель гражданского общества).
Превращение Пушкина -- под конец его жизни и помимо его воли -- в камер-юнкера, придворного весьма низкого ранга, -- это акт власти, превращающий свободного поэта в госслужащего, зависящего от императора и придворного окружения, -- акт, одновременно унижающий художника и закрепляющий его за государством как одушевленную собственность, попытка его безусловного порабощения, подчинения государственной машине. А изгнание Лермонтова на Кавказ -- это другой акт той же власти, закрепляющий за художником статус изгнанника, более того, лишающий его статуса художника на том основании, что он не сумел постичь характер «героя времени» так, как его понимает правящая элита (а именно как человека, служащего государству «без страха и упрека»).
В то же время тот же Николай I предпочитал иметь дело с такими верноподданными писателями, как Ф. Булгарин, Н. Полевой, Н. Кукольник, М. Загоскин, О. Сенковский и др., каких было много. Этих писателей третьего ряда сегодня почти никто не помнит, кроме, может быть, узких специалистов. Все они не были совсем бесталанными людьми, но сделали целью и смыслом своего творчества служение текущей государственной политике. Чаще всего подобное служение мотивировалось не убеждениями служащих, а соображениями конъюнктуры, практической выгоды, карьеры, обогащения и т. п. Но и тогда, когда мотивами госслужбы были представления о служебном долге, государственной важности «служения», о необходимости «растворения» личности в деятельности на благо «царя и отечества», эти государственнические убеждения объективно умаляли роль личности и ее творческого потенциала в истории, роль культуры в жизни общества.
Когда создание произведений в духе государственной политики вполне соответствовало идейным представлениям пишущих и представляло собой лишь иллюстрацию к официальной идеологии, -- такие произведения, как правило, не были продуктом художественного или интеллектуального творчества авторов, но были, скорее, данью служебного долга или формальным соответствием требованиям момента. Эти тексты были лишены творческого вдохновения, не озарены какими-либо художественно-эстетическими свойствами, не имели индивидуально-неповторимого стиля и оригинальных авторских идей. Несмотря на это, произведения официозных авторов нередко получали нарекания со стороны правящих верхов, поскольку казались недостаточными по сравнению с требованиями официальной идеологии. Их творчество в какой-то мере предвосхищало феномен «соцзаказа», получивший распространение уже в советское время.
В России, начиная с Екатерины II, альянс между правящей элитой и творческой элитой распался необратимо. Началось это с конфликта с А. Радищевым, который, с точки зрения Екатерины II, оказался «мартинистом», «хуже Пугачева» [8, с. 242]. Противостояние элит продолжилось в государственном преследовании Н. Новикова, осмелившегося в своих сатирических журналах (например, в «Трутне») резко полемизировать с самой императрицей и дерзко высмеивать ее, ее русскую речь, ее либеральные законы. В XIX и ХХ вв. число участников и жертв подобного политического противостояния властных структур и деятелей культуры многократно умножилось.
Альянс правящей и творческой элиты в России распался быстро и надолго; уже в творчестве Пушкина заметно негативное отношение к государственным служащим. В качестве примера можно привести незавершенный роман Пушкина «Дубровский», в котором подьячие, приехавшие по наущению Троекурова описывать имение отца Дубровского, празднуют победу, напиваются рому и оказываются запертыми в барском доме. Крестьяне поджигают дом. Кузнец Архип с радостью спасает с крыши загоревшегося сарая кошку, а чиновников оставляет погибать в горящем доме.
Жестокая расправа Пушкина (через посредство литературного текста) с государственными служащими, конечно, неслучайна. По сюжету романа Троекуров, задумав отомстить Дубровскому-старшему, доверил вести «замышленное дело» заседателю с красноречивой фамилией «Шабашкин». «Проворный» Шабашкин «за него (Троекурова. -- И.К.) хлопотал, действуя от его имени, стращая и подкупая судей и толкуя вкрив и впрям всевозможные указы». Что же касается гордого и беспечного Дубровского, то он «всегда первый трунил над продажной совестью чернильного племени, но мысль соделаться жертвой ябеды не приходила ему в голову» [7, с. 148].
В кульминационный момент мести криводушным чиновникам между Владимиром Дубровским и его крепостным кузнецом Архипом развертывается многозначительный разговор.
-- А зачем с тобою топор?
-- Топор-то зачем? Да как же без топора нонече и ходить. Эти приказные такие, вишь, озорники -- того и гляди... <.. .> Слыхано ли дело, подьячие задумали нами владеть, подьячие гонят наших господ с барского двора. Эк они храпят, окаянные; всех бы разом, так и концы в воду.
Дубровский нахмурился. «Послушай, Архип, -- сказал он, немного помолчав, -- не дело ты затеял. Не приказные виноваты. Засвети-ка фонарь ты, ступай за мною» [7, с. 165].
Архип с безмолвного одобрения хозяина запер все двери, чтобы подьячие не могли выбраться из горящего дома. В ответ на жалобные вопли и крики: «Горим, помогите, помогите», -- он отвечал со злобной улыбкой: «Как не так». Не помогла и примирительная фраза няни Егоровны: «Архипушка, <.> спаси их, окаянных, Бог тебя наградит».
-- Как не так, -- отвечал кузнец [7, с. 167].
Спасая кошку с горящего сарая и упрекая крестьянских детей, смеющихся над ее несчастьем, Архип сердито говорит: «Чему смеетесь, бесенята, -- Бога вы не боитесь: Божия тварь погибает. А вы сдуру радуетесь» [7, с. 167-168]. Заметим: кузнец не считает подьячих «божьей тварью» и не собирается их спасать. Застарелая ненависть крестьян к чиновникам сопоставима с аналогичными чувствами к ним дворян, не столько ненавидящих, сколько презирающих низшее сословие и тем убедительнее проигрывающих им свое дело.
Аналогично выстраивается в каждом конкретном случае критическое отношение к государственным чиновникам у большинства русских писателей и мыслителей. Многообразна и гамма эмоционального отношения к государственным чиновникам в русской культуре -- от жалости до презрения и от обличения до ненависти (Тряпичкин, Акакий Акакиевич, «Значительное лицо», «Кувшинное Рыло», «Доходное место», «Обыкновенная история», «Медведь на воеводстве» и т. п. маркеры госслужбы). Стоит, однако, задуматься о причинах столь устойчивого негативного отношения русских писателей и художников к государственным служащим на протяжении более двух веков. Предлагаю одну из вероятных версий объяснения этого явления.
В истории русской (советской, российской) культуры краткая встреча и длительное расставание правящей и творческой элит привели к тому, что за каждой их них закрепилось свое проблемное и ментальное поле, жестко отграниченное от соседнего. Если целью правящей элиты является достижение конкретных практических результатов и реализация своих властных полномочий, то целью творческой элиты является художественное и интеллектуальное самовыражение, а также реализация индивидуальных креативных проектов. Средства, к которым прибегает в своей деятельности правящая элита -- введение различных ограничений и регулятивных правил, принятие формальных предписаний и готовых, проверенных решений. Средства, характерные для творческой элиты -- аккумуляция знаний, культурных ценностей, творческих навыков, поиск многообразных, неповторимых форм деятельности, импровизация, полет мысли, свобода творчества.
Весь этот клубок противоречий завязан, как это показал В. О. Ключевский, на неразрешимых противоречиях между деспотизмом и рабством, с одной стороны, и свободой и просвещением, с другой. При незыблемости констант «деспотизм» и «рабство» (пусть и понимаемых в расширительном смысле) смысл производных от них констант «свободы» и «просвещения» становится искаженным и размытым. Это уже не вполне свобода, в европейском ее понимании, и не вполне просвещение, как его понимали в Европе. Это -- парадоксальная и противоестественная «смесь» свободы и несвободы -- в первом случае; и столь же извращенная контаминация просвещения и недопросвеще- ния (или просвещения и мракобесия, темноты) -- во втором. Это результат либо деспотического произвола, отпускающего обществу «свободу» и «просвещение» избирательно и неравномерно; либо результат принципиального неразличения «свободы» и ее противоположности («рабства»), «просвещения» и «затемнения» массового сознания.
Еще хотел бы обратить внимание на один парадоксальный эпизод в истории русской культуры, связанный с литературой и общественной мыслью. В.В. Розанов, журналист, писатель, философ, разносторонний человек, в своем «Уединенном» (произведении, предвосхищавшем будущий постмодернизм) с восторгом обращается к фигуре Чернышевского (в то время еще практически запрещенного писателя и мыслителя) и выступает с неожиданной рекомендацией его (задним числом, посмертно) в качестве потенциального государственного деятеля.
Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства -- было преступлением, граничащим со злодеянием. <...> Что такое все Аксаковы, Ю. Самарин, Хомяков или «знаменитый» Мордвинов против него как деятеля, т. е. как возможного деятеля, который зарыт был где-то в снегах Вилюйска? (курсив мой. -- И. К.) [9, с. 207-208]
Розанов сравнивает Чернышевского с Петром I. Дело в том, «что с самого Петра (I-го) мы не наблюдаем еще натуры, у которой каждый час бы дышал, каждая минута жила и каждый шаг обвеян «заботой об отечестве». Предлагая (сослагательно) воспользоваться у Чернышевского не головой, а крыльями и ногами, Розанов уверяет читателя, что «такими «ногами» обладал еще только кипучий, не умевший остановиться Петр» [9, с. 207]. Так сказать, «Петровские реформы» полтора века спустя. Продолжение «Петрова дела», увиденное два века спустя, незадолго до Октябрьского переворота.
Я бы. (мечтает ретроспективно Розанов) как лицо и энергию поставил его не только во главе министерства, но во главе системы министерств, дав роль Сперанского и «незыблемость» Аракчеева. Такие лица рождаются веками <.> Уже читая его слог <.>, прямо чувствуешь: никогда не устанет, никогда не угомонится, мыслей -- чуть-чуть, пожеланий -- пук молний. Именно «перуны» в душе. <.> Ну -- а такие орлы крыльев не складывают, а летят и летят, до убоя, до смерти или победы [9, с. 208].
В этом нетрадиционном, даже фантастическом предложении «реакционера» и «консерватора» Розанова -- поставить «революционера», «государственного преступника», ссыльного писателя и публициста, на госслужбу -- сформулирована, по мнению Розанова, проблема Российского государства, а не только самого оппозиционера. Те, у кого «перуны в душе», у кого есть запас энергии, -- находятся в положении полного практического бессилия. И, наоборот, те, кто имеют полную власть и все полномочия совершать судьбоносные дела, не имеют «перунов в душе», -- того запаса творческой энергии, который необходим для подлинных энтузиастов госслужбы, для талантов государственного строительства.