«Спор Ленина со своими противниками, будут ли то его враги или товарищи по партии, начинается обычно со спора „о словах“ -- утверждения, что слова изменились» [Шкловский 1924: 55].
Установка на «воскрешающую» слово и восприятие выразительность (динамические отношения между словом и предметом, между смыслом и выражением) совпадает здесь с установкой на политическую эффективность. Формальные требования к поэтическому языку, которым он должен отвечать, чтобы выполнять свою художественную функцию, оказываются синонимичны требованиям, предъявляемым политическому языку, цель которого состоит в том, чтобы изменить мир и сознание тех, к кому он обращен. При этом сам формальный метод находит в языке политической полемики и агитации материал, адекватный своим представлениям о законах художественного языка.
Опустошенной длительным использованием риторике, принадлежащей к высокой, и уже потому автоматизированной, ораторской традиции, Ленин противопоставляет свою «живую» поэтику, опирающуюся на сдвиг восприятия, обман ожиданий, вводящую в речь элементы низкого бытового стиля. Наиболее близким аналогом политического языка Ленина становится для Шкловского и Эйхенбаума язык Л.Н. Толстого, новаторство которого состояло для них в остранении господствующих литературных конвенций и обнажении условного характера социальных отношений См. прежде всего эссе-манифест Шкловского «Искусство как прием» (1917) [Шкловский 2018: 250-269] и первую монографию Эйхенбаума «Молодой Толстой» (1922) [Эйхенбаум 1922]..
Более того, из опубликованных в «ЛЕФе» статей следует, что метод, который практиковал Ленин в борьбе со своими политическими противниками, является не чем иным, как формальным (если не сказать формалистским) анализом, вскрывающим автоматизированность чужой речи, подменяющей непосредственный и подвижный материал истории утратившим с ним связь идеологическим фразерством. По словам Эйхенбаума:
«Внимание Ленина останавливается <...> на всем, что имеет характер автоматического пользования словом и тем самым лишает его действительной значимости» [Эйхенбаум 1924б: 61].
Вместо того чтобы деформировать исторический материал (как это делает поэзия с языковым материалом), т. е. -- производить непосредственные исторические эффекты («творить историю»), такой автоматизированный политический язык скользит по лишенной силы сопротивления поверхности отвлеченной идеологии, компенсируя свое историческое / поэтическое бессилие риторической избыточностью («революционной фразой», В.И. Ленин) Ср.: «основная стилевая тенденция Ленина -- борьба с „фразами“, с „краснобайством“, с „большими словами“. Одна из постоянных его задач, сформулированная еще в 1903 г., -- „разоблачать фразерство и мистификацию, где бы они ни проявлялись.“ („Искра“ 1903 г. № 48 и Собр. соч. IV, 245). Все, что носит на себе отпечаток „поэтичности“ или философской возвышенности, возбуждает в Ленине гнев и насмешку. Он в этом смысле так же аскетичен и суров, как Толстой» [Эйхенбаум 1924б: 62]..
«Ленин как деканонизатор» называет Шкловский свою статью о языке Ленина, в которой его стиль последовательно описывается как поэтическая речь, ломающая привычные контекстуальные связи, обнажающая стершиеся отношения между понятиями и смыслами:
«Ленина звали „раскалыватель“, действительно, он охотно шел на раскалывание явления, на выделение его <...> Разделительное переименование есть один из способов отделять понятие от старого слова ему более не соответствующего <...> Как только слово прирастает к вещи, оно перестает ощущаться и лишается эмоционального тона» [Шкловский 1924: 53-54].
Вместо привычного использования уже сложившегося понятийного аппарата, более не производящего остраняющего, перформативного эффекта, Ленин, с точки зрения Шкловского, вновь и вновь осуществляет работу, демонстрирующую живую связь между знаком и значением, между словом и понятием:
«Каждая речь или статья как будто начинает все сначала. Терминов нет, они являются уже в середине данной вещи, как конкретный результат разделительной работы» [Шкловский 1924: 55].
В своей статье «Словарь Ленина-полемиста» Ю.Н. Тынянов последовательно реализует свой метод лексико-стилистического анализа, разработанный им в «Проблеме стихотворного языка» [Тынянов 1924а], обнаруживая в полемическом языке Ленина ту самую «тесноту стихового ряда», когда «.значимость слова может гипнотизировать, объединяя в одно вещи конкретно разные, необъединимые», когда «фраза может стать сгустком, который ценен сам по себе, -- своей „словесной“ и эмоциональной силой» [Тынянов 1924б: 91].
(Может показаться, что последняя цитата взята из его работы по теории стиха и посвящена языку Тютчева, однако перед нами концептуальный тезис, предшествующий анализу «словаря Ленина».) Определяя механизмы порождения «художественной эмоции» применительно к стихотворному языку, Тынянов обращается именно к факторам единства и тесноты: «Решающим здесь оказывается для словесных представлений то обстоятельство, что они являются членами ритмических единств. Эти члены оказываются в более сильной и тесной связи, нежели в обычной речи; между словами воз-никают отношения по положению; при этом одна из главнейших особенностей здесь -- динамизация слова» [Тынянов 1924а: 47]. Возникающее совпадение с характеристиками «словаря Ленина-полемиста» говорит о принципиальном расширении границ поэтического (т. е. художественного) языка, включающего в свои пределы и динамизирующий язык политической борьбы, опирающийся на кри-тику идеологических схем и семантически «сглаженных слов» [Тынянов 1924б: 91].
Среди прочего Тынянов развертывает насыщенный семантический и стилистический анализ сравнительных агитационных (при этом агитационный потенциал речевых конструкций оказывается эквивалентен их художественным характеристикам) преимуществ призыва «Грабьте награбленное!» по отношению к старому лозунгу «Экспроприируйте экспроприаторов!». С точки зрения Тынянова, «динамический повелительный» эффект, в большей степени присущий первому варианту революционного категорического императива, достигается благодаря его лексическому богатству (глагол грабить еще не превратился в слово-термин, его основной лексический признак (`отнимать силой') «укореняет слово ассоциативными связями» (`хватать руками') и оттеняется адекватной ситуации бытовой «лексической окраской»). В результате поэтическая насыщенность (вплоть до фонетической выразительности аллитерационного комплекса гр.) оказывается фактором политической результативности [Тынянов 1924б: 89-90]. Установка на художественную выразительность совпадает здесь с установкой на прагматическую трансгрессивность, определяющую механизм исторического движения.
Полемическая по отношению к противникам и убеждающая по отношению к массам речь Ленина пародирует риторические приемы исторически сложившейся ораторской традиции, обнажает стершиеся отношения между словом и вещью или между самими словами, стершимися в рамках устойчивых лексических конструкций. Пародические приемы ленинской речи в соответствии с тыняновской теорией пародии насквозь диалектичны (см.: [Тынянов 1977: 226]), они отрицают прежний политический язык, указывая на то, что он утратил связь с реальностью и, соответственно, потерял способность эту реальность изменять. Осуществляя критику устоявшегося политического красноречия, язык Ленина воспроизводит логику 11-го тезиса К. Маркса о Л. Фейербахе [Маркс 1955: 4], исходя из необходимости изменять реальность, а не просто удваивать ее в акте дискурсивной символизации; «стиль (Ленина. -- И. К.) состоит в факте перемены, а не в факте установления» [Шкловский 1924: 56].
В итоге возникает характерная для формалистской поэтики и техники работы с материалом кольцевая конструкция: рожденный в революционной борьбе язык Ленина сам становится «революцией в области ораторского и газетного стиля» [Тынянов 1924б: 92], благодаря чему оказывается способен победить в этой борьбе, осуществив исторический сдвиг и обнажив условность прежнего социально-политического порядка. Таким образом, язык Ленина выступает не только как орудие революционной борьбы, но и как его непосредственный субъект, а поэтическая техника речевого производства оказывается неотделима от политической позиции.
В свою очередь, идеология обретает качества, которые опоязовская теория закрепляет за формой, утратившей свою поэтическую (остраняющую) функцию. Идеология выступает здесь как стершийся прием, как автоматизированная речь, как подмена революционно-поэтического жеста «революционной фразой» («революционным краснобайством», В.И. Ленин), когда обновляющее мир «живое слово» замещается окаменевшей идиоматикой. Как следствие, прием перестает деформировать материал, слово перестает воздействовать на реальность, историческое движение застывает в идеологической конструкции, цель которой -- описание мира как данности, а не как процесса становления (или, говоря словами Шкловского, «как сделанное, а не как делание» [Шкловский 2018: 256]. Тынянов так описывает это отношение между историческим движением и языковой репрезентацией:
«Каждое слово является закреплением процесса и поэтому либо забегает вперед, предупреждает самый процесс, либо запаздывает, прикрепляясь к какой-либо одной фазе процесса. Чтобы процесс не застывал в сознании, а действительность не становилась через призму слова одноцветной, -- приходится проверять слова, обнажать их связь с вещью» [Тынянов 1924б: 104].
Эта историческая работа, одновременно связанная и с формальной критикой чужой речи, и с содержательной критикой чуждой идеологии, как раз и совершается в языке Ленина. То же можно сказать и о метаязыке ОПОЯЗа: работа над языком Ленина, предпринятая формалистами, обнажает их собственный прием, эксплицирует их собственную политическую установку, их утверждение своего языка описания как языка, обладающего динамизирующей исторической силой.
Здесь необходимо сделать отступление одновременно теоретического и исторического характера. Генеалогию постмарксистского направления в западной гуманитарной теории, возникшего после Второй мировой войны, связывают прежде всего с неомарксизмом Франкфуртской школы и идеями А. Грамши. Ранний Р. Барт периода «Нулевой степени письма» (1953) и «Мифологий» (1957), классическая статья Л. Альтюссера «Идеология и идеологические аппараты государства» (1970), работы Ф. Джеймисона и Т. Иглтона конца 1960-1970-х годов выступали как пионерские исследования, открывающие в поэтическом языке или языке культуры в целом -- политическое и идеологическое измерение. В этом они опирались -- помимо уже указанной критической теории Франкфуртской школы и концепции гегемонии Грамши -- на идеи Б. Брехта и В. Беньямина. Чуть позже в качестве важного источника теоретического вдохновения стала выступать книга В. Волошинова «Марксизм и философия языка» (1932).
Характерно, что идеи русского формализма, в это же самое время начавшие проникать на Запад, совершенно не прочитывались в этом нео- или постмарксистском ключе См. характерную в этом отношении работу Ю. Кристевой «Разрушение поэтики» (1970) [Кристева 2004].. Тот же Барт, который будет интерпретировать идеологию, или «буржуазный миф», через очень близкую к формалистским взглядам оптику [Барт 1994], будет сознательно опираться на концепцию «очуждения» (Verfremdung) Брехта, не подозревая о том, что она через близкого друга Брехта -- С.М. Третьякова -- восходит к принципу остранения Шкловского.
Анализ лефовско-опоязовского описания языка Ленина в сопоставлении с идеями Беньямина, сконцентрированными прежде всего в его работе «Автор как производитель» (1934), позволяет скорректировать происхождение и последующую траекторию идей, -- связанных с представлениями о поэтической (художественной) технике как средстве производства (аппарате), отвечающем интересам того или иного социального класса и воспроизводящем различные (экономические, политические, расовые, гендерные, культурные) отношения господства / подчинения, -- которые оказались реактуализированы в рамках различных исследовательских традиций (от постмарксизма до постколониальной теории, от феминистской критики до нового историзма, от культуральных (cultural) до квир-исследований (queer studies)).
Идеи Беньямина, высказанные в этой статье, потом станут общим местом постмарксистской критики господствующих форм культуры как аппаратов, поддерживающих идеологическую гегемонию господствующего класса. При этом сам Беньямин эксплицитно опирается на работы Брехта и практический пример литературной практики лефовца Третьякова. В сжатом виде тезисы, сформулированные в этой статье, можно представить следующим образом.
Интеллектуалы должны осознать, что используемые ими формы культуры (литературная техника, жанровая система, представления о природе творческой активности) являются не чем иным, как средством производства, принадлежащим буржуазии. Даже тогда, когда интеллектуал пытается выйти за пределы породившего его класса и направить технический аппарат, освоенный благодаря образованию и культурным навыкам, против буржуазии, он все равно продолжает воспроизводить те отношения культурной гегемонии и социального господства, которые сформировали этот технический аппарат. Таким образом, граница, отделяющая интеллектуалов от пролетариата, связана не столько с классовой идентичностью или политической позицией, сколько с тем культурным наследием и приемами культурного производства, которые интеллектуалы безуспешно пытаются поставить на службу пролетариата.