Как сделан язык Ленина: материал истории и прием идеологии
Калинин Илья Александрович
Аннотация
поэтический язык ленин формализм
В 1924 г. выходит номер журнала «ЛЕФ», целиком посвященный анализу языка В.И. Ленина. Авторами статей, вошедших в этот тематический выпуск журнала, были представители ОПОЯЗа и близкие к ним исследователи. Описание языка Ленина как языка, в котором реализуются «открытые формалистами» законы поэтического языка, становится для опоязовцев легитимной возможностью распространить свою теорию литературной эволюции на область социальной истории в целом. Само понятие «прием», обнажающее «сделанность» литературного произведения, находит свое применение в критическом анализе идеологии («ложного сознания», К. Маркс), к которой вслед за Лениным обратились формалисты. Из представленного в журнале анализа следует, что основным средством дезавуирования и критики оппонентов служит у Ленина обнажение приема, стоящего за риторическими конструкциями идейных противников. Таким образом, установка на «воскрешающую слово» выразительность совпадает с установкой на политическую эффективность и динамизм исторического движения. Формальные требования к поэтическому языку, которым он должен отвечать, чтобы выполнять свою эстетическую функцию, оказываются синонимичны с требованиями, предъявляемыми языку политическому, ориентированному на перформативный эффект. А сам формальный метод находит в языке политической полемики и агитации материал, адекватный своим представлениям о законах художественного языка. Казалось бы, сугубо тактический ход -- обращение к еще только начинающей канонизироваться, но уже обладающей чрезвычайно мощным символическим значением и социальным зарядом фигуре Ленина для обеспечения дополнительной, политической, легитимации своих представлений о природе поэтического языка -- привел к далекоидущим теоретическим последствиям -- обнаружению идеологического измерения художественной формы. Опоязовский анализ языка Ленина оказывается переходным звеном, ведущим к тем критическим интуициям (опознание в культуре идеологического аппарата господствующего класса), которые затем станут важной частью лефовской теории литературы факта, характерного понимания коллективного авторства и культурного производства в целом. Затем через С.М. Третьякова эти идеи обогатят критическую рефлексию Б. Брехта и В. Беньямина, которые, в свою очередь, станут важным теоретическим источником для постмарксистской культурной критики второй половины XX -- начала XXI в.
Ленин говорил речь с элементарной стремительностью, катя свою мысль, как громадный булыжник; когда он говорил о том, как просто устроить социальную революцию, он сминал перед собой сомнения, точно кабан тростник.
Виктор Шкловский «Сентиментальное путешествие» (1923)
Выдвигая «остранение» как основной принцип, регулирующий отношения между искусством и жизнью, В.Б. Шкловский отталкивался от господствующего в позитивистской эстетике закона экономии творческих сил. На отрицании универсальности этого закона экономии Шкловский и утверждал принцип «остранения», проводящий границу между сферой практического языка и «практического» восприятия («узнавания») вещественного мира, в которой действует закон экономии усилий, и сферой поэтического языка и обновленного восприятия («видения»), основанной на действии «законов дополнительной траты» [Шкловский 2018].
Общая логика этого расподобления хорошо известна. Привычные действия -- от мелкой моторики до прозаической бытовой речи -- в силу своей повторяемости становятся автоматическими и бессознательными. При этом автоматизированное восприятие слов и вещей, не затрагивающее их внешней, материальной, телесной основы, обеспечивает максимальную экономию усилий. Таким образом, повседневность -- и бытовая, и речевая, и когнитивная -- совпадает у Шкловского с областью бессознательного автоматизма, отвечающего за быстроту реакции и сокращение затрачиваемой энергии. Но в этом месте закон экономии сталкивается с собственным внутренним ограничением. «Облегчая оперирование с предметами вещественного мира, автоматизация отнимает доступ к их предметности; ускоряя социальную коммуникацию, она отнимает чувство общности. Автоматизация распредмечивает вещь и овеществляет человека» [Калинин 2005а: 360].
Формалисты описывали литературу как разрушение привычек восприятия и интерпретации, выработанных повседневной жизнью. История -- тем более история в ее наиболее радикальных формах революции и войны -- деавтоматизировала эти привычки с еще большей степенью интенсивности, чем искусство. В этом смысле приемы порождения поэтической речи и механизмы развертывания истории оказывались изоморфны друг другу, а сформулированный Шкловским принцип остранения выступал не только как универсальный закон искусства, но и как имманентный закон истории: если формальная теория была направлена на обнажение «литературности» литературы, то революция (т. е. история par excellence) воспринималась как обнажение «историчности» истории (подробнее об этом см.: [Jameson 1975: 43-101; Sheldon 1975; Калинин 2005б]).
Согласно этой логике, носителем исторической динамики выступает поэтический язык, революционизирующий грамматику обыденной коммуникации, тогда как язык практический рассматривается как сфера действия энтропийных законов автоматизации. Казалось бы, политический язык -- в том числе и политическая речь революционных вождей -- должен определяться как один из вариантов практического языка, попадая в сферу «привычного», «традиции», «рутинных практик», «экономии психических усилий» и лишаясь, таким образом, какого- либо революционного потенциала. Однако эта естественная предпосылка вступает в противоречие с изначальной прагматической задачей политического языка революции, состоящей в перформативном воздействии на реальность, в преодолении сложившихся социально-политических практик и представлений о мире.
Выход из этого концептуального тупика мог быть найден только в попытке пересмотра этой, казалось бы, очевидной атрибуции политического языка, точнее -- политического языка в его революционной версии. Он должен был быть рассмотрен или как поэтическое применение практического языка Эйхенбаум предусматривает такую возможность для искусства красноречия: «...что же касается таких форм, как ораторская речь, то, несмотря на свой „практический“ характер, они во многом очень близки к речи поэтической» [Эйхенбаум 1924б: 57]., или как собственно поэтический язык. Язык В.И. Ленина и стал тем предметом, который поставил формалистов перед необходимостью переопределения границ между политическим и поэтическим, распространения разрабатываемых ими способов описания поэтического логоса на анализ политического праксиса. Если поэтический язык, с точки зрения Шкловского, отличался от практического языка своей способностью обновлять восприятие мира и поддерживать движение литературной эволюции, то язык революционного субъекта, призванный изменять саму социальную реальность, по необходимости должен был обладать не только убедительной силой, но и остраняющей, обновляющей мощью поэтического языка. Помещенная в оптику раннего ОПОЯЗа революция оказывалась неотличима от искусства, так же, как и оно, требуя дополнительного усилия, затрудненной формы, необходимых для того, чтобы «вернуть ощущение жизни» и «пережить деланье вещи» [Шкловский 2018: 256].
В 1924 г. вышел номер журнала «ЛЕФ», большая часть материалов которого была посвящена анализу языка Ленина. Авторами статей, вошедших в этот тематический выпуск, были представители ОПОЯЗа и близкие к ним исследователи, принадлежавшие к Московскому лингвистическому кружку: В.Б. Шкловский, Б.М. Эйхенбаум, Л.П. Якубинский, Ю.Н. Тынянов, Б.В. Казанский, Б.В. Томашевский (перечисляю в порядке публикации статей). Оценка этого сборника исключительно как проявления предусмотрительной политической сервильности мало что дает для понимания формальной теории и ее интеллектуальных амбиций, достаточно далеко выходящих за пределы чистого филологического знания. Хотя, кажется, именно этими подозрениями объясняется почти полное отсутствие работ, посвященных этой тематической подборке Едва ли не единственное исключение -- несколько страниц, посвященные этому номеру «ЛЕФа», в фундаментальной работе О. Ханзена-Лёве [Ханзен-Лёве 2001: 480-484]..
Однако менее оценочный подход к этому эпизоду из истории русского формализма позволит увидеть в предпринятом описании языка Ленина не hommage только что умершему вождю, а стремление распространить свою теорию поэтического языка и литературной эволюции на более широкий материал. Более того, этот, казалось бы, сугубо тактический ход -- обращение к еще только начинающей канонизироваться [Тумаркин 1997] Собственно, и сам пафос этой подборки материалов состоял в том, чтобы противостоять все более нарастающим тенденциям к его канонизации. В открывающем этот номер «ЛЕФа» программном редакционном заявлении читаем: «Ленин все еще наш современник. Он среди живых. Он нужен нам, как живой, а не как мертвый. Поэтому, -- учитесь у Ленина, но не канонизируйте его. Не создавайте культа именем человека, всю жизнь боровшегося против всяческих культов. Не торгуйте предметами этого культа. Не торгуйте Лениным!» [От редакции 1924]., но уже обладающей чрезвычайно мощным символическим значением и социальным зарядом фигуре Ленина для обеспечения дополнительной, политической, легитимации своих представлений о природе поэтического языка -- привел к далекоидущим теоретическим последствиям -- обнаружению идеологического измерения художественной формы.
Так сформулированный Шкловским принцип остранения, обнажающий «сделанность» художественного произведения и выводящий восприятие мира за пределы привычных рецептивных и познавательных схем, находит свое применение в критическом анализе идеологии, к которой вслед за Лениным обращаются формалисты. И дело не только в том, что предпринятый формалистами «анализ автоматизации, шаблонизации и окаменения средств речевой техники» определил их как «симптом столь же автоматизированной, догматичной, аффирмативной позиции ее реальных носителей» [Ханзен-Лёве 2001: 480]. Результатом этого анализа стало то, что идеология (или «ложное сознание», как его определял К. Маркс) оказалась противопоставлена истории (и революции как наиболее радикальной манифестации самого процесса исторического становления) на тех же основаниях, на которых автоматизированный практический язык был противопоставлен языку поэтическому. В собранных в лефовском номере описаниях языка Ленина идеология предстает таким же результатом словесного повтора, смысловой тавтологии и социальной ритуализации, как и практический язык. Фактически здесь возникает переход от лингвистического описания политической фразеологии (окаменевших речевых схем) к описанию самой идеологии как набора окаменевших схем восприятия реальности.
Идеология черпает свою эффективность в той самой экономии усилий, которая позволяет практическому языку осуществлять свои коммуникативные функции, минуя материальность поэтической формы. Она опирается на то же стершееся восприятие действительности, которое Шкловский диагностировал применительно к «алгебраическому методу» [Шкловский 2018: 255] прозаического языка. В свою очередь, язык Ленина выступает как инструмент одновременно поэтического и революционного дезавуирования идеологии, убедительность которой опирается на бессознательное воспроизводство привычных образов реальности. (Без труда реконструируемая в формально-поэтическом подходе ОПОЯЗа критика буржуазного искусства, буржуазного сознания и буржуазной повседневности вполне предсказуемо соприкасается здесь с марксистской эстетикой Г. Лукача, также указывающего на «обезличивающее действие автоматизма буржуазной жизни» в своих рассуждениях о романе как художественной форме манифестации и одновременно преодоления социального этоса и психологии буржуазии [Лукач 1935: 807].)
Обнаружение революционной остраняющей силы ленинского языка возникает в процессе того самого формально-поэтического анализа, который формалисты применяли к своим литературным объектам. Так, Б.М. Эйхенбаум в своей классической статье «Как сделана „Шинель“ Гоголя» (1919) [Эйхенбаум 1924а] показывал, что эстетический эффект этой новеллы строится не на миметической иллюзии реальности и не на гуманистическом высказывании о «маленьком человеке», а на артикуляционной, сказовой, фактуре самого поэтического языка. Точно так же в своем коллективном анализе языка Ленина формалисты попытались обнаружить революционный потенциал не в содержательных аргументах Ленина, а в используемых им формальных приемах, -- в том, как «он сделан» См. также опирающуюся на этот выпуск «ЛЕФа» статью петербургского историка С.В. Ярова, следующую за формалистами в их подходе, но не разделяющую их выводов [Яров 2007]. Для нас же важна не адекватность анализа своему материалу, а те теоретические интуиции, которые возникают по его ходу (прежде всего связанные с экспликацией идеологического и политического потенциала художественной формы)..
Из представленных в этой лефовской подборке статей следует, что основным средством дезавуирования позиции идейных оппонентов служит у Ленина обнажение риторического приема, стоящего за их высказываниями. Так, Шкловский подчеркивает ироничную установку ленинского стиля, разрушительную по отношению к любым автоматизировавшимся речевым конструкциям, независимо от того, кем они используются: