В этом плане не случайно попадание раннего архитектурного постмодерна почти прямо в развилку, в «шарнир» между структурализмом и постструктурализмом. Здесь обнаруживается параллельный интерес: к примитивным культурам в этнологии и структурной антропологии -- и к «примитивным архитектурам» в рефлексии архитектурного постмодерна. Иногда это вовсе одна фактура. Не случайно лидеры архитектурной периодики -- журналы L'architecture aujourd'hui и Architectural design -- в то время регулярно публикуют тексты Леви-Стросса, Барта, Франсуазы Шоэ и др.
Но к постмодернистской переоценке ценностей примыкает и постструктуралистский интерес ко всему спонтанному, случайному, децентрированному, фрагментарному. Это в том числе смещение интереса от грандиозного к малому Сыродеева А. А. Мир малого. Опыт описания локальности. -- М.: ИФ РАН, 1998 -- 125 с.; Сыродеева А. А. Малое и большое: открывая другую сторону // Этическая мысль. 2014. № 14.
С. 35-42.. Если продолжить эту линию, в культе спонтанной архитектуры можно увидеть и нечто, этически предвосхищающее постколониальную методологию и этику. В цивилизации вообще -- и в архитектурной цивилизации в частности -- в определённый момент вдруг резко поубавилось спеси. В Ситэ и Замоскворечье вдруг увидели совершенно особенные архитектурные цивилизации «своих аборигенов». В итоге всё это вылилось в отказ от иерархий и оценочных оппозиций в духе современное/архаичное, продвинутое/примитивное, высокое/низкое и т. п. В этом плане вторая архитектура одновременно и попала в общий тренд, но и сама же этот тренд спровоцировала. «Цивилизация архитекторов и градостроителей» поставила себя на место точно так же, как это сделала в целом «цивилизация больших белых людей в пробковых шлемах».
Точнее, попыталась поставить. Мы ещё увидим, насколько всё здесь до сих пор непросто.
Модальность и язык: две триады
Ещё раз: вся эта переоценка ценностей и смыслов состоялась только потому и тогда, когда вторая архитектура была радостно побеждена архитектурой тотального проекта. Это как с воздухом, о котором вспоминают, только когда его не хватает. Схематизмы такой переоценки без проблем переносятся в философию, в теорию идеологии, политики и управления сознанием, в анализ актуальных проблем права и институтов, регуляторов и надзоров в экономике, в экологию и т. п., вплоть до глобальных проблем техногенной цивилизации. Однако такой перенос требует различения понятий, обычно употребляемых как неточные синонимы. Речь идёт о постсовременности (postmodernity), постмодерне (postmodern) и постмодернизме
(postmodernism). Слушая наши разговоры, Ленин и здесь сказал бы: «Не надо трёх слов» -- и был бы очень неправ Ср. попытку разобраться с этими тремя терминами в: Курицын В. Н. Русский литературный постмодернизм. -- М.: ОГИ, 2001. -- 288 с. (http://old.guelman.ru/slava/postmod/Lhtmr). Кажется, эта попытка больше фиксирует путаницу, чем её разбирает, хотя терять эти понятийные различия просто жаль..
В данной системе категорий постсовременность понимается как «объективная» конфигурация условий, сложившихся после Модерна. Эта особенная конфигурация обстоятельств мыслится и анализируется «без людей» -- как после вакуумной бомбы. Если воспользоваться физической аналогией, то это попе, в котором ещё нет объекта, но потенциальное влияние которого уже определено и которое тут же начинает воздействовать на любой объект, как только таковой в данное поле помещается. Иначе говоря, постсовременность -- это абстрагированная и инвестированная потенция постмодерна и постмодернизма.
Соответственно, постмодерн определяется как естественная, предопределённая реакция человека и культуры на вышеописанные «объективные» условия. Эта реакция проявляется в смене установок, в коррекции вкусов и переоценке ценностей. Такое различение важно уже потому, что в postmodern conditions далеко не все homo sapiens являются людьми постмодерна. Более того, из сферы решающего влияния постмодерна могут выпадать целые институты и практики, движения и проекты, на которые практически не действует поле postmodernity. Даже когда ситуация после Модерна уже состоялась, многое всё ещё остаётся частью упрямого и малочувствительного Модерна, не сдающего позиции правильного порядка. Есть люди, не охваченные «цивилизацией джинсов», но продолжающие носить брюки со стрелками и душить себя галстуками даже там, где это не обязательно.
В этой триаде постмодернизм выступает как активная фракция постмодерна, реализующая себя в свободных искусствах и в философии, в политике и в жизни. Это агрессивный экстракт постмодерна, его фан-клуб и передовой отряд, сектанты и проповедники, прозелиты веры. Если постсовременность -- это ситуация, а постмодерн -- реакция, то постмодернизм -- это сфера творчества, креативной возгонки реакции на ситуацию.
Данное различение важно по тем же причинам: целые категории людей постмодерна собственно постмодернизм на дух не выносят (хотя есть и яростные постмодернисты формы, мало что понимающие в сути постмодерна). Классический пример такого раздвоения -- выдающийся советский и российский монументалист Игорь Пчельников, ненавистник постмодернизма -- и при этом принципиальный противник всякой прямизны и аккуратности. Это бывает очень органично: не любить правильность, порядок, глянец и зализанный гламур, ценить все натуральное и пожившее, даже потрёпанное -- и при этом ненавидеть постмодернизм, например, в изобразительном и монументальном искусстве. Иначе это различение иллюстрируется теми же джинсами: благородный постмодерн культивирует честные, «исторически сложившиеся» потёртости на выпуклых местах, тогда как джинсовый постмодернизм симулирует поношенность специальными технологиями кипячения и оттопыренным дизайном с рукотворными дырами и бахромой.
Осталось лишь оговорить, что само слово «постмодерн» часто употребляется и как общее для всех трёх этих ипостасей (ранее мы в этом тексте так и поступали).
Или это сглатывание надоевшего «-изма» и цеховой пижонаж, вроде компаса моряков и жителей у планировщиков.
Такие дефиниции помогают различению философов постмодерна и философов- постмодернистов. Одно дело -- писать о постмодерне или даже пропагандировать его теорию и концепции, а совсем другое -- создавать собственно постмодернистские тексты философического содержания. Грубо говоря, не надо путать Лиотара с Делёзом. Кстати, Бодрийяр, высказывавшийся о постмодерне с уничижительными оценками, обожал Лиотара и называл его «одним из немногих поистине очаровательных писателей своей эпохи». И наконец: «Есть мнение, что именно Деррида смог приблизиться к созданию более-менее адекватного языка саморепрезентации постмодернизма. Представления о "деконструкции" легче вычитываются не из теоретических построений Деррида, а скорее, из его стилистики, из конкретных примеров "деконструкторской" деятельности» Курицын В. Н. Русский литературный постмодернизм. -- М.: ОГИ, 2001. -- 288 с. (http://old.guelman.rU/slava/postmod/1.html). В данном случае понятие «примитивные» используется с учётом всех необходимых для нашего времени условностей и с пониманием рисков ложного эволюционизма. «Как не сопоставить туземные племена, без письменности и без обработки металлов, но вычерчивающие на скалах изображения и изготавливающие каменные орудия, с архаическими формами опять же западной цивилизации [...]? Здесь ложный эволюционизм особенно свободно следует своим курсом» (Леви-Стросс Клод. Раса и история (http://race- history.narod.ru/04.htm))..
Достаточно того, что это совершенно разные языки: язык Модерна, на котором говорят о постмодерне и постмодернизме, -- и язык собственно постмодернизма, отличающийся от языка Модерна типологически и «цивилизационно». И хотя язык постмодернизма в чистом виде и в рабочем состоянии сам по себе невозможен, тем не менее его основные свойства можно пытаться описать, в том числе опираясь на уже достаточно устоявшиеся представления.
Здесь всплывает ещё одна триада, связанная с языком постмодернизма. Как и всякий другой из ведения семиотики, он характеризуется синтаксисом, семантикой и прагматикой. Синтаксис определяет отношения между высказываниями и их элементами; семантика -- отношения между высказыванием и тем, на что указывается (десигнатом); прагматика характеризует особенности позиции и интенции говорящего.
Синтаксис постмодернизма отличают более или менее резкие, но именно самоценные нарушения модусов порядка: правил речи, а также симметрии, масштаба, пропорции, ритма, логики, гармонии. Здесь вопрос не в «количестве диссонансности», но в самой установке. В музыкальном жаргоне постмодернистский диссонанс значит много больше, чем диссонанс в правильно темперированной гармонии, лишь оттеняющий строй. Если в классике мы воспринимаем аккорд, в котором есть диссонанс, то в постмодерне мы слышим диссонанс, подчиняющий гармонию. Это есть в джазе, но джаз и есть аналог второй архитектуры как «примитивной цивилизации»11, только впитанный Западом раньше в силу уникальных политэкономических, этнологических, антропологических и демографических обстоятельств.
Точно так же это не эклектика как стиль, сведённый в завершенности произведения, а эклектика стилей, настаивающая на самостоятельной дискретности каждого из элементов. То же с другими модусами порядка. Асимметрия здесь может быть очень локальной, но сильной: симметрия в таких композициях иногда выглядит просто как жертва на заклании. Точно так же ритм может выстраиваться именно для того, чтобы его сбить, система пропорций -- чтобы внести в неё нелепость несоразмерностью, например, явно немасштабным подобием ордерного облома или капители.
Это, конечно, крайняя, максималистская позиция, однако она важна как индикатор более тонких различий. Эти различия улавливаются в главной установке, часто бессознательной -- в той или иной мере имитировать свойства второй архитектуры, создать композиционное подобие исторически сложившегося. Постсовременные проектировщики часто совсем не отдают себе отчёт в том, что они именно это и делают. Но при достаточной насмотренности это всегда так иначе видно. Одно дело -- просто свободная и непредсказуемая, алогичная композиция, но совсем другое, когда просматривается движение будто не руки, а самого времени наслоений, деформация не от фантазии, а якобы от жизни.
Часто создаётся иллюзия, будто мы видим не авторскую сборку, а соединение соседствующих, толкающихся и наползающих друг на друга «архитектурных домохозяйств» при отсутствии единого художественного арбитража. Но в последнее время интереснее не явные стилизации под хаотизм спонтанной среды, а более тонкие в этом плане объекты. В обсуждении моей лекции об архитектонике постмодерна в архитектурной школе МАРШ её руководитель Евгений Асс смягчил тезис о воинствующей диссонансности тем, что в проектах Притцкеровской премии («Нобелевка в архитектуре») с некоторых пор уже нет экзотики, какая была на заре постмодернизма. Стоило потом специально пересмотреть все эти проекты. При достаточной насмотренности среди них немало отличающихся именно неосознанным приближением к разупорядоченной спонтанности и прочим неспроектированным формам. Это хорошо видно, если такой проект поместить между чем-нибудь классическим, с одной стороны, и фрагментом исторически сложившегося -- с другой. Сразу понятно, что к чему тянется. Иногда это вещи, будто прямо вдохновлённые образами вышеупомянутого альбома «Архитектура без архитектора». Конечно, это не постмодернистский экстремизм, но зато ближе к более спокойному постмодерну, создаваемому не ради манифеста и выкрика, а ради среды и жизни. Возвращаясь к метафоре штанов, это ближе к естественным потёртостям, чем к дизайнерской рванине, но в любом случае это не костюм на выход.
Семантика постмодерна также противостоит тотальной правильности, на этот раз -- логике обозначения. Правила соотношения между означающим и означаемым минимизируются здесь вплоть до разрыва. Знак в постмодернизме вообще лишён означаемого, оторван от денотата или экстенсионала, зато надстроен ещё одним этажом: симулякр -- это, собственно, и есть знак знака, означающее означающего, символика символики.
Иногда к семантике постмодерна не совсем точно привязывают виртуальное: раз есть одновременность, есть и связь (риторическая ошибка post hoc, ergo propter hoc, но в синхронии). Виртуальное -- это всего лишь существующее только в потенции либо в особых игровых контекстах, когда субъект перестаёт различать собственно реальность и реальность ирреального, например, компьютерную. Для философского постмодерна это заужено, поскольку для него различие между «подлинной» и «виртуальной» реальностью вообще снято как несущественное и неуловимое, нерегистрируемое. Более того, само понятие виртуального возникает на заре Средневековья, идёт ещё от схоластики, и если бы мы подтягивали сюда все виды неразличения подлинной и мнимой реальности, такой «постмодернизм» обнаруживался бы на каждом шагу. Но в настоящем постмодернизме различие между реальным и мнимым одновременно и сохраняется в потенции, и активно используется. Можно потерять связь с реальностью (такого всегда хватало), а можно играть на этом. История философии изобилует отказами от натурализации сущностей и обыгрываниями всякого рода иллюзорности, но настоящий постмодернизм к этому не сводится; он подразумевает дуализм знака, чтобы было над чем издеваться -- или он ненастоящий.
Здесь опять помогает архитектурная метафора. С точки зрения архитектурной (конструктивной, тектонической и т. п.) семантики колонна имеет смысл: она передаёт нагрузку с антаблемента на базу. Это -- архитектоническая реальность колонны и всей ордерной конструкции. Однако для постмодернизма эта реальность небезразлична. Когда колонну подвешивают в воздухе над базой (хрестоматийный постмодернистский прикол), смысл не отрицается как таковой, но извращается: нагрузку не передаёт именно та деталь, которая призвана эту нагрузку передавать. Здесь в семантике происходит то же, что и в постмодернистском синтаксисе с форсированной функцией диссонанса, аритмии, асимметрии и диспропорции. Здесь связь с реальностью не потеряна, а вывернута. Мы не путаемся в реальном и нереальном, но видим ироничную, саркастическую изнанку реальности. Это не обман: вам предлагают то, во что и так невозможно верить. Но вас вовлекают в эту игру как соучастника. Типичная позиция политического постмодернизма и массовой реакции на него: по поводу военных действий и зверств врага на сопредельных и иных территориях наши, конечно же, врут, причём бесстыдно, но и правильно делают! На войне как на войне, а мы всегда за наших, что бы они ни делали.