Статья: Письма царственных особ к В.А. Жуковскому и семантика семейственной монархии

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Но, конечно, во всей полноте символика «семейной монархии» сложилась у Жуковского в ходе первого заграничного путешествия 1820-1821 гг., когда он сам погрузился в среду придворного прусского бидермайера. И здесь его музой, как мы помним, оказалась уже принцесса Шарлотта - великая княгиня Александра Федоровна, представшая в образе Лалла Рук. Для нее усвоенным с детства идеалом служил культ матери, королевы Луизы. Как точно констатировал Д.В. Долгушин, в нем органично соединились три семантических сферы: «Луиза - образец простоты, естественности, детской непосредственности. <.. .> Луиза - образец жены и матери. <.. .> Луиза - образец национальной мученицы, олицетворение патриотизма и жертвенной любви к Отечеству» [15. С. 109]. Впитав и трансформировав эту символику, Жуковский переключил ее и своим творчеством, и своим поведением на возвышение великой княгини Александры Федоровны, а в ее ореоле - на семьи всех детей императрицы Марии Федоровны. Письма великой княгини и затем императрицы показывают, что интенции поэта оказались созвучны ее чаяниям - без придворной лести и какой-либо корысти.

Поэтическим камертоном здесь, безусловно, является письмо от 22 июня 1819 г., ставшее для Жуковского толчком к созданию стихотворения «Цвет завета», одного из программных для поэта. В нем великая княгиня не просто рассказывала о возникновении семейной традиции, но и окружала ее проникновенным чувством и историческим контекстом:

Травку, которую мы любим, мы зовем Lдndlergras, потому что, когда я раздавала ее моим подругам, был чудесный вечер в прелестной местности, прелестное время, а между тем нежные звуки любимого Lдndler'а Лендлер - медленный вальс, народный танец Верхней Австрии (нем.). напоминали нам о прошлых днях, хотя и менее счастливых, чем настоящее мгновение. Травка должна была быть напоминанием одного лишь вечера, но с тех пор к ней присоединились тысячи других воспоминаний. Война разлучила нас, сестер и братьев, и тогда с полей битвы, залитых кровью, полетели к сестрам стебельки, а они посылали далеким братьям цветы родины; когда, наконец, мы снова были вместе, мы любили рвать эту травку и весной начинали тревожиться: кто из нас первым усмотрит распустившийся цветок, о чем потом радостно сообщали друг другу. Не война, а другие обстоятельства жизни вырвали несколько цветов из веселого круга братьев, сестер и товарищей юности, но, верные старой любви, каждый из нас ищет в своей стороне дрожащую былинку, чтобы послать ее далекому другу. Так и теперь она носит молчаливый привет любви с севера на юг, с юга на север, и говорит без слов, чего не выразить бы словами (оригинал на нем., перевод А.Н. Веселовского) [16. С. 299].

Образ семейного братства, раскиданного эпохой войн и обстоятельствами жизни, но сохранившего свое единство, ассоциируется здесь со скромным полевым цветком, равно доступным и рядовому бюргеру, и детям короля. Подобной сосредоточенностью на простых чувствах, прежде всего связанных с мужем, детьми, родственниками («Саша нездоров с некоторое времени, и это нас беспокойло. Мария всё такая же милинькая и смешная шутиха, как прежде. Ваша Олга очень здорова, мы очень довольны ею»; октябрь 1823 г.), но не чуждых и удовольствия от балов или катаний с горки («Мне очень жаль, что Вы нездоровы и что Вы не были вчера на бале, который весел очень был»; 1/13 января 1821 г.), отличаются все письма Александры Федоровны. Даже первые из них, когда великая княгиня еще плохо владела русским языком и допускала множество ошибок, воспринимаются в ореоле непосредственности и самоиронии («Сколько ошибок!!?!!?»; 9 декабря 1819 г.) [17. С. 496, 494].

Не чуждо подобных интонаций и большое французское письмо от 31 августа 1826 г., посвященное в первую очередь впечатлениям от московских коронационных торжеств. В нем императрица неожиданно предстает в очень бытовом виде: «<...> здесь я должна вести растительную жизнь, и я провожу дни, сидя на балконе, пью ослиное молоко или читаю или работаю в отдалении от всяких волнений и приемов» [17. С. 501]. Сама же церемония коронации описывается прежде всего как повод для семейного единения, когда съезжаются самые близкие и родные, как возможность демонстрации лучших родственных чувств (поведение Константина Павловича), которые вполне разделяют все подданные, наконец, как забвение в лоне семейной любви трагических событий истории (14 декабря 1825 г.):

То, что ни Вы, ни Вильдермет, ни Сесиль, эти столь верные сердца, не могли присутствовать на нашей коронации, будет печалить меня всю жизнь. Церемония эта была не только величественна, но и невыразимо трогательна. Этого невозможно передать словами: надо было самому быть свидетелем ее, потому что все иностранцы и безразличные были захвачены и увлечены необычностью этой коронации. Государь и все мы, пережившие столько ужасов прежде, чем дожили до этого дня; стоявший у трона младшего брата старший брат - у трона, на который по всем законам Божеским и человеческим должен был воссесть он сам: однако в его поведении не было ничего показного, он держался с такими простотой и скромностью, которые, как мне кажется, не имеют себе подобных в истории. Я всем своим существом возносилась к Богу; тысячи смутных ощущений наполняли мою душу сладостным, но каким-то меланхолическим блаженством; иначе я не умею выразить это чувство. Этот день останется навсегда памятным в моей жизни! И я так желала, чтобы кого я люблю и кто меня понимает, присутствовали при этой церемонии. Мой брат Карл был тут в качестве представителя всей моей семьи; он был очень взволнован, но Бог знает почему думал о Лалла Рук [17. С. 500].

В большой семейный круг императрица включала и многих друзей Жуковского, вспоминая в своих письмах и Цецилию Вильдер- мет, и Александру Воейкову, и берлинских товарищей, и даже С.И. и А.И. Тургеневых. Сам Жуковский также порой уравнивал своего царственного адресата с представителями ближнего круга: так, свои письма-травелоги из первого заграничного путешествия 1820-- 1821 гг. он дублировал для А.П. Елагиной, М.А. Мойер и А. А. Воейковой, сохраняя обращение «Ваше Высочество». Так в ходе взаимной переписки дружески-семейная семантика органично расширяла свою сферу, оттесняя представление о дворе как властной институции и подменяя ее образом уютной человеческой общности.

Обозначим здесь еще один уровень - литературный. Жуковский, будучи первоначально чтецом при императрице Марии Федоровне, вошел в круг царственных особ как поэт, им он остался до конца жизни. Жуковский, безусловно, не был первым литератором при дворе, но именно в его неустанной деятельности обозначился новый этап взаимодействия власти и словесности. Постепенно уходила в прошлое система литературного патронажа, определявшая социокультурное функционирование литературы XVIII в., и на смену ей шла система дружеских сообществ, где очагами литературного процесса являлись неформальные (но иногда и институциализировав- шиеся) группы. Жуковский воспитывался именно в такой среде, начиная с Дружеского литературного общества. Знаменательно, что завязывание придворных контактов для него совпало с зарождением «Арзамаса» - взлета кружковой литературной жизни. Эти формы коммуникации поэт перенес и в дворцовую среду, превратив Павловск и круг Марии Федоровны, а затем и круг Александры Федоровны в своеобразное литературное сообщество, где совместно читаются произведения, создаются литературные опыты, происходят литературные игры, выходят в свет камерные издания - альманах «Fьr wenige / Для немногих» (1818), журналы «Собиратель» (1829) и «Муравейник» (1831). «Семейственная монархия» под эгидой Жуковского приобрела отчетливое литературно-эстетическое измерение. Искусство здесь становилось необходимой частью повседневной жизни, что, с одной стороны, задавало стандарт мышления и поведения царственных особ, а с другой - открывало каналы взаимодействия с дружескими сообществами вне придворной среды.

В обоих планах вклад Жуковского был необыкновенно велик. А. С. Янушкевич подробно рассмотрел различные формы культуртрегерской деятельности поэта при дворе, в том числе через письма, приучавшие царственных особ понимать и ценить искусство: «Их <царственных особ> интерес к европейской культуре, собирание Эрмитажной коллекции живописи, круг чтения во многом следствие раннего распространения души под влиянием их эстетического наставника» [3. С. 63]. Не будь Жуковского, вряд ли император Николай I мог предложить А. С. Пушкину стать его личным цензором, предполагая за собой определенную литературную компетентность.

И в плане литературной коммуникации Жуковский также стал незаменимым посредником между двором и системой дружеских сообществ, достаточно вспомнить его роль в придворной судьбе только нескольких писателей - А.С. Пушкина, П.А. Вяземского, Н.В. Гоголя, И.В. Киреевского, И.И. Козлова, С.Н. Глинки. Он и ходатайствовал о материальной помощи и высочайшем одобрении литераторов, и представлял их книги ко двору, и помогал с цензурными ограничениями, и заступался в конфликтных ситуациях. Его стратегия неофициального, личного обращения к царственным особам очень часто позволяла преодолеть иерархический барьер власти и литературы и сойтись в нейтральном, равном поле дружеской литературной коммуникации. Неформальное празднование 50-летия литературной деятельности поэта в 1849 г., когда за праздничным столом соседствовал великий князь Александр Николаевич и друзья- литераторы стало, пожалуй, венцом подобного единения:

Вчерашний вечер мы провели самым приятным образом у Вяземских, где были собраны все Ваши друзья, чтобы праздновать Ваше литературное 50-летие. Если бы Вы видели, с каким чувством были прочтены стихи и пропеты куплеты в Вашу честь, сопровождаемые каждый раз общим русским ура! (письмо цесаревича от 30 января/11 февраля 1849 г.

[11. Л. 88]).

Концептосфера «семейственной монархии», легитимируя частно-домашние темы общения, безусловно, становилась мощным филь-тром и задавала эткетные формы, отсекавшие возможность обсуж-дения многих вопросов - будь то деловые проблемы или политика.

В этом отношении поэт, обращаясь к высокопоставленным адресатам, был, при обязательном соблюдении формальностей, все же более свободен в изложении своих мыслей и чувств. Как справедливо констатировал А. С. Янушкевич, обозревая этот эпистолярный корпус, «статус, возраст адресата, его место в жизни поэта диктовали определенные нарративные стратегии и правила поведения. Если в письмах императору преобладал тон официального обращения и хо- датая-просителя, в письмах к императрице ощутима атмосфера дружеского общения и теплых воспоминаний, то в письмах к их детям (старшему из которых великому князю Александру Николаевичу было на год смерти Жуковского 34 года, а младшему Михаилу Николаевичу - всего 20) чувствуется прежде всего позиция наставника, воспитателя, мудрого учителя» [3. С. 46-47]. К этому спектру можно добавить многие другие ипостаси - шутливого собеседника, утешителя, религиозного или политического мыслителя, чичероне, ходатая и заступника, культуртрегера.

Над царственными корреспондентами поэта, как бы ни было сильно в них личное чувство к адресату, все же довлел статус. Очень выразительным примером здесь может служить переписка Жуковского с великим князем Александром Николаевичем. Письма цесаревича лаконичны и, как правило, очень стереотипны по содержанию и используемым формулам общения. Обычно от четверти до половины их текста занимают этикетные выражения: сообщения о получении того или иного письма Жуковского, сожаления о долгой разлуке, поздравления с определенным событием, пожелания счастливой семейной жизни и, наконец, приветы от себя, жены, сестер и братьев, императора и императрицы. Эта формульная конструкция настолько устойчива, что сразу ставит общение на ролевые рельсы и не позволяет почувствовать истинной личности цесаревича, эмоции и мнения которого, даже если они выражаются, также приобретают характер этикетный, будь то радость от рождения сына или дочери, сочувствие болезням Жуковского, сообщений о праздниках или утратах царской фамилии и т.п. При совместном прочтении переписки это создает отчетливое впечатление взволнованного, искреннего и заинтересованного монолога Жуковского, изредка перебиваемого лаконичными репликами великого князя.

Этикетные роли, реализуемые великим князем в переписке, существенно менялись. Так, первые детские письма 1826-1833 гг. ориентированы на общение заботливого учителя и благодарного ученика. Центральную их часть, как правило, занимает подробная хроника занятий, отчет о том, что было пройдено в рамках учебных курсов с разными наставниками. Еще одним обязательным компонентом роли являлась забота о здоровье наставника, причем в интересном повороте: доброе здравие описывалось исключительно как залог успешного продолжения занятий по возвращении из-за границы, т.е. в эгоцентричном ключе, когда главным выступает благо цесаревича. Наконец, третьей ипостасью цесаревича в детских письмах к Жуковскому выступала роль хроникера семейно-придворной жизни. Великий князь, как правило, рассказывал об эпизодах, участником которых привык прежде видеть своего наставника, и напоминал ему об этих прошедших праздниках - дне рождения императрицы, рождении брата Михаила, дне ангела императора.

Этикетно-ролевая организация писем 1840-1852 гг. имеет уже иную структуру и отражает новый статус цесаревича - семейного человека, обремененного многочисленными домашними и служебными занятиями, но сохраняющего благодарную память о бывшем наставнике. При чтении этих писем ощущается, что вся информация проходит через жесткий отбор и Жуковскому сообщается только то, на что он может рассчитывать по своему статусу частного лица и друга семьи. В результате домашне-семейная тематика выступает абсолютной доминантой, заслоняя даже бурные политические события 1848-1850 гг. В этом контексте очень выразительно выглядит реакция цесаревича на огромное письмо Жуковского об Иосифе Ра- довице от 14/26 апреля 1850 г., чуть позже ставшее основой напечатанной на немецком языке брошюры. Письмо это, как выясняется, великий князь так и не удосужился прочитать, а в ответе Жуковскому от 7/19 июля 1850 г. ясно дал понять, что его мнение по поводу немецкого друга-политика несущественно и не будет принято во внимание: «Я никак не могу успеть прочесть доселе письмо Ваше о Радовице, но признаюсь, последние его деяния в Эрфурте и теперь в Берлине не таковые, чтобы заставить меня переменить мое невыгодное о нем мнение» [11. Л. 93].