Статья: Николай Гоголь и Константин Кинчев: общность духовно-нравственных установок в контексте словесной культуры

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

На наш взгляд, представленные суждения Мережковского о гоголевском восприятии демонического, дьявольского, которое скрыто в рутине повседневной жизни, незримо присутствуя в каждом человеке и заставляя его ежеминутно предавать себя-в-себе и «добровольно» отрекаться от самих себя (от «Бога-в-себе»), в равной степени могут быть отнесены и к духовно-религиозной концепции Кинчева, которая находит отражение в его творческой карьере рок-музыканта.

Встав на этот путь, Кинчев продолжает гоголевскую традицию внимательного вглядывания в низменные страсти человека. Кажется, что первенство в этом принадлежит Достоевскому, однако именно у Гоголя можно часто и в зачаточном виде обнаружить всё то, что в дальнейшем станет метой и типологической чертой отечественной глубоко философической литературы. От романтизации демонического начала творческого человека, которое ошибочно полагается за гениальность, до аскетического самоотрицания вообще индивидуальности как греховности - таков духовный путь, проложенный Гоголем, ставший образцом для многих, в том числе и для Кинчева.

Кинчев-поэт отказывается служить стереотипизированному, статично-овеществлённому, признаваемому большинством «ценителей и знатоков», псевдоидеалу искусства, которым становится лишённый всяческих внутренних противоречий великий и прекрасный «богочеловек». Цель Кинчева состоит в том, чтобы «вывести на свет Божий» (визуализировать), воплотить в слове-песне слабость человека перед силой греха и заронить в сердца зерна смирения, которое он понимает, как «высшее достижение на прямой дороге к святости» [10]. Для этого поэт, следуя за Гоголем, стремится «вызвать наружу всё, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, - всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!» [4, с. 134].

Здесь же необходимо сказать о том, что, выбирая этот путь, Кинчев, так же как и Гоголь, прекрасно осознаёт, что «ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слёз и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлеченьем; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовёт ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведёт ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображённых героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Ибо не признаёт современный суд, что равно чудны стёкла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых; ибо не признаёт современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести её в перл созданья; ибо не признаёт современный суд, что высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движеньем и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха!. Не признаёт сего современный суд и всё обратит в упрёк и поношенье непризнанному писателю; без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он своё одиночество» [4, с. 138].

Таким образом, на данном этапе видна типологическая общность духовно-нравственных и этико-эстетических установок Гоголя и Кинчева, показывающая, что в контексте русской традиции творческий путь - это далеко не в последнюю очередь мировоззренческий выбор и миросозерцательная позиция. Хотя чисто в эстетическом плане, конечно, ни мировоззрение, ни миросозерцание, конечно, не главное для творчества. Ф. Степун в статье «Миросозерцание Достоевского» писал: «Не всякое созерцание мира таит в себе определённое миросозерцание. Без созерцательного дара большой художник немыслим. Но без миросозерцания мыслим вполне. Слишком разработанное миросозерцание и слишком убеждённое его исповедание иногда даже мешают искусству. Доказательством этого служит “Воскресение” Толстого и “Клим Самгин” Горького» [16, с. 43].

Эти слова Степуна безусловно справедливы. Но в данном случае речь, как нам представляется, идёт в большей мере об идеологической, а не о миросозерцательной позиции. Не всегда бывает легко провести грань между миросозерцанием и идеологичностью, поскольку идеологичность может выдаваться за миросозерцание, и миросозерцание может представать как идеологичность. Однако это предмет отдельного разговора.

Приведём несколько конкретных суждений Гоголя, в которых отражена эта общность и связь его духовно-нравственной программы с программой Кинчева.

Суждение первое: «Назначение художника и искусства - служить “незримой ступенью к христианству”, ибо современный человек не в силах встретиться прямо со Христом» [2]. По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей, - просвещать душу, вести её к совершенству. В этом для него - единственное оправдание искусства.

Суждение второе: «Об ответственности человека за слово сказано в Святом Евангелии: “...за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ...” (Мф. 12:36). Гоголь восстал против праздного литературного слова: “Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку... Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших!. Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще - слово.”» [2].

Суждение третье: «Создал меня Бог и не скрыл от меня назначенья моего... Рождён я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело моё проще и ближе: дело моё есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело моё - душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно... Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к чему...» [2].

Суждение четвертое: «Я не могу понять, от чего поселилась эта нелепая мысль об отречении моём от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть... какие страдания я должен был выносить из любви к искусству.» [2].

Суждение пятое: «Некоторые из нынешних умников выдумали, будто нужно толкаться среди света для того, чтобы узнать его. Это просто вздор. Опроверженьем такого мнения служат все светские люди, которые толкаются вечно среди света и при всём том бывают всех пустее. Воспитываются для света не посреди света, но вдали от него, в глубоком внутреннем созерцании, в исследовании собственной души своей, ибо там законы всего и всему. Найди только прежде ключ к своей собственной душе, когда же найдёшь, тогда этим же самым ключом отопрёшь души всех» [1, с. 238].

Суждение шестое: «В Лиризме наших Поэтов есть что-то такое, чего нет у Поэтов других наций: Именно что-то близкое к Библейскому, то высшее состояние Лиризма, которое чуждо увлечений страстных и есть твёрдый взлёт в свете разума, верховное торжество духовной трезвости» [1, с. 239].

Можно сказать, что это духовное кредо Гоголя, являющееся основой его эстетической программы. Спасение (сохранение внутренней одухотворённой чистоты души) становится ключевым смыслообразующим компонентом всей духовной концепции Гоголя. Важно, что саму душу человека писатель воспринимает как ментально-интенциональную форму воплощения присутствия «Бога-в-человеке». Другими словами, живая душа человеческая - это своеобразный субстрат со-Бытия с Богом (Истиной), на котором держится Мир («Мировая душа»). Соответственно, основная задача писателя-творца состоит не только в спасении собственной души, но и душ других людей.

Не случайно в завещании Гоголя появляются следующие строки: «Завещаю вообще никому не оплакивать меня, и грех себе возьмёт на душу тот, кто станет почитать смерть мою какой-нибудь значительной или всеобщей утратой. Если бы даже и удалось мне сделать что-нибудь полезного и начинал бы я уже исполнять свой долг действительно так, как следует, и смерть унесла бы меня при начале дела, замышленного не на удовольствие некоторым, но надобного всем, - то и тогда не следует предаваться бесплодному сокрушению... Не унынью должны мы предаваться при всякой внезапной утрате, но оглянуться строго на самих себя, помышляя уже не о черноте других и не о черноте всего мира, но о своей собственной черноте. Страшна душевная чернота, и зачем это видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоит перед глазами!» [5, с. 220].

Всё это также позволяет говорить о том, что духовная модель творчества Кинчева и Гоголя строится на едином (общем) принципе непреодолимого стремления к недостижимому. Категория недостижимости наполняется конструктивным концептуально-смысловым содержанием, а сама процессуальность этого по сути теургического действия, воплощённая в форме вечного стремления, наделяется универсальным статусом. Эффект достижения цели в данном контексте отождествлён с самообманом, иллюзией. Дело в том, что достичь недостижимого нельзя, но стремление к нему и есть непрестанное духовное усилие, составляющее цель и смысл жизни. Истинным результатом является не результат, а сам процесс его достижения.

Из этого следует, что все другие «облегчённо адаптированные» формы и способы «обретения» (достижения поставленной цели) являются симулятными проекциями тотального бездействия человека, воплощённого либо в форме ложного самообожествления (перевоплощение в «Бога-сверхчеловека», слияние с «божественной» «сверхволей»), либо в форме самодемонизации (перевоплощение в «Дьявола-сверхчеловека», слияние с «демонически-бесовской» «сверхволей»). Важно, что и для Кинчева, и для Гоголя импульсами этого духовного движения становятся: а) жгучая, очищающая душу человека боль; б) непреодолимое чувство стыда перед Богом; в) память о совершённых ранее ошибках (грехах).

Необходимо отметить, что эти состояния Кинчев рассматривает не только как своеобразные индикаторы собственного духовного несовершенства, но и как ключевые инструменты духовного возрастания. Их сущность можно определить так: природа возвращения человека «к-самому-себе», к истинному искусству, приближающему художника к обретению бытия «Бога-в-себе» и «себя-в-Боге», лежит через стремление к искуплению греха. Важно, что этот процесс бесконечен, а его конструктивная реализация заключена не в достижении результата и определена самим фактом реализации этого процесса.

Это стремление к недостижимому становится важнейшим проявлением духовности, поскольку абсолютного совершенства в этой жизни достичь не может никто, ибо совершенен лишь Бог. Понимание собственной ограниченности, в том числе и творческой, смиряет человека, но, тем самым, даёт новые силы и возможности. Это своеобразное творчество через аскезу, о чём писали многие, в том числе и В. Н. Ильин и П. А. Флоренский.

Самое главное - всегда помнить о своём несовершенстве (и нравственном, и творческом). «Память греха», укоренённая в душе человека, это одно из основных условий непрерывности процесса духовно возрождения. Именно поэтому, даже после преодоления глубокого духовного кризиса, Кинчев, так же как и Гоголь, неоднократно фиксирует и изображает в своих текстах и песнях перманентно возникающую, отождествлённую с самой жизнью, ситуацию реального падения человека в омут безверия. Заявленная проблематика в пространстве посткризисного (христианско-религиозного) цикла занимает одно из ключевых мест в поэтике песенных (музыкально-поэтических) текстов Кинчева. К ним можно отнести следующие рок-композиции: «Смерть», «Дорога в небо», «Православные» («Солнцеворот», 2000); «Без креста», «Антихрист», «Инок, воин и шут», «Званные» («Сейчас позднее, чем ты думаешь», 2003); «Изгой», «Солнце- Иерусалим», «Бойся, проси и верь», «Слово», «Крещение» («Изгой», 2005); «Пересмотри», «Горько», «Пересуды», «Стать песней» («Пульс хранителя дверей лабиринта», 2008); «В Путь», «Страх», «Главное» («Ъ», ; «Качели», «Пульс», «Мир» («20.12», и многие другие.

Приведём небольшой пример: «Из ничего, из ниоткуда / Проходит путь в никуда. / На том пути все жаждут чуда / И верят воле кнута. / Глазами в пол, шеренги ада / Копают вглубь или ширь. / Всё, как всегда, тупое стадо / Пасёт слепой поводырь. / Уроки лет, заветы века / И предсказания эпох / Не изменили человека, / Он тот же загнанный лох. / Всё та же спесь, всё те же позы, / Всё тех же ниток узлы. / Семь из десяти по жизни козы, / А остальные - козлы. / Лишь единиц готовит Небо / Увидеть в круге воды, / Что даже там, где ждёт победа, / Недалеко до беды. / И дольше века длится день, / И идол мира безутешен, / Кто променял себя на тень, / Повержен!» [9].

Как мы видим, в представленном фрагменте, так же, как, например, и в «финальной» для Чарткова сцене гоголевского «Портрета» (1842), в которой писатель фиксирует ситуацию деструктивного «триумфа» («духовного-экстатического падения» художника), Кинчев раскрывает внутреннюю специфику слабости человека перед неискоренимой силой греха. Он понимает, что изменить мир невозможно («Уроки лет, заветы века / И предсказания эпох / Не изменили человека, / Он тот же загнанный лох. / Всё та же спесь, всё те же позы, / Всё тех же ниток узлы. / Семь из десяти по жизни козы, / А остальные - козлы» [9]), так как все стремления внутренне опустошённого человека к «чуду», за которым стоит «безутешный идол» безверия, бессмысленны и безрезультатны.

Однако незримая демоническая «сверхволя», воплощённая в симулятивно-искусственных образах ложного самообожествления, продолжает вести за собой обречённого человека, ослеплённого тотально-деструктивным предчувствием приближающейся «победы», отождествлённой с бедой-крахом-падением: «Лишь единиц готовит Небо / Увидеть в круге воды, / Что даже там, где ждёт победа, / Недалеко до беды» [9]. Это приводит к тому, что человек, ищущий лёгких «побед», основанных на «искренней вере» в «волю кнута», незаметно для себя «сам» отказывается от истинной борьбы и встаётся на путь духовного саморазрушения, воплощённого в форме движения из пустоты в пустоты: «Из ничего, из ниоткуда / Проходит путь в никуда. / На том пути все жаждут чуда / И верят воле кнута» [9]. Заметим, что возведённая в ранг «божественного закона» манипулятивно-деструктивная «воля кнута» полностью контролирует сознание человека.

В этих условиях единственной целью «ослеплённого» человека, которую он воспринимает как стремление к конструктивно-созидательному переустройству себя и мира, становится «жажда» самообожест- вления и «торжество» отречения от «божественного безумия» в пользу обретения лукавой «мудрости мира-в-себе», которая, в действительности, есть пошлость мира и хула на Господа [15].