Статья: Музей отживающего культа и его экспозиционные практики

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Третий этаж музейного здания планировалось отвести под имеющуюся в музее живопись, а также иные исторические предметы, вывезенные из церкви Николаевского сиротского института, иконостас Мариинской больницы, выполненный Д. Кваренги, и иные памятники, «которые по внешним своим данным не могут быть подведены ни к той, ни к другой группе» [7, л. 42]. Каждый зал следовало окрасить в свой собственный цвет (белый, синий, желтый, голубой и т. д.) [12, л. 7] в соответствии с выставляемым ансамблем [7, л. 12].

Вопрос встроенности экспонируемого материала в музейное пространство обсуждался сотрудниками музея весьма скрупулезно. В этом отношении показателен пример иконостаса церкви бывшего Морского корпуса. На заседании Музейной комиссии 27 марта 1927 г. сначала обсуждалась принципиальная возможность размещения в одном из помещений музея -- Белом зале дома 1 -- какого-либо иконостаса. Это было признано возможным только лишь при условии сохранения в незакрытом виде наиболее значимых элементов архитектурной отделки самого зала -- печей, лепных карнизов, фриза и наличников дверей. Когда выяснилось, что длина иконостаса (почти 8 метров) не позволяет выполнить это условие, было решено, что в исключительных случаях возможной является практика незначительных изменений первоначальных размеров памятника, но для окончательного решения вопроса была составлена комиссия экспертов, в которую вошли такие видные специалисты в области музейного дела, как М. В. Фармаковский, Е. И. Катонин, Н. Е. Лансере. 3 апреля 1927 г. комиссия осмотрела выставочные помещения [12, л. 9].

Фармаковский и Лансере, будучи, вероятно, самыми опытными на этот момент в России практиками и методистами организации историко-бытовых экспозиций (см.: [13; 14]), высказали ряд технических замечаний [12, л. 9-10]. Так, по их предложению во избежание сокращения размера иконостаса решено было установить его не между печами, а перед ними, так, чтобы «печи можно было осматривать с внутренней алтарной стороны иконостаса, а последний будет в достаточной мере удобообозреваем, т. к. в настоящем случае расстояние от зрителя до выставочного предмета не будет менее одной трети общей протяженности последнего» [12, л. 9 об.]. В том же случае, когда размеры помещения не позволяли установить памятник в первоначальном виде, комиссия признала возможным разворот его боковых частей под углом к основной части, но при этом оговорила: «необходимо поставить их, не связывая с центральной частью иконостаса, а отступя от последнего в виде отдельных его фрагментов» [12, л. 9 об.]. Такой отказ от искусственных реконструкций будет характерен для Музея и в дальнейшем.

Например, в случае с иконостасом церкви Морского корпуса, доставшейся Музею в весьма фрагментарном виде, при участии экспертов, к числу которых на этот раз относились известный исследователь петербургской старины В. Я. Курбатов и представитель Реставрационной мастерской Н. П. Никитин (о его работе в области музейного дела и охраны памятников см.: [15]), было решено: «Рассматривать иконостас ц. Морского Корпуса как совокупность фрагментов, произвести установку этих фрагментов так, чтобы сохранить общую картину иконостаса. Отсутствующие части не восстанавливать и соответствующие им промежутки не затягивать до окончат. осмотра» [12, л. 17].

Работа по строительству экспозиции затягивалась, что было связано как с кадровыми, так и с финансовыми трудностями музея. Часть помещений, в которых предполагалось развернуть музейные залы, нуждалась в ремонте, другие представляли собой жилые квартиры, что также не способствовало музейной работе. Показательно в этом отношении, например, обсуждение на заседании Музейной комиссии в январе 1927 г. отказа народного суда выселить одного из беспокойных квартирантов, некоего «гражданина Новикова», на том основании, «что драки между Новиковым и жильцами были обоюдными» [12, л. 1 об.]. Вместе с тем определенный прогресс все же присутствовал.

К марту 1927 г. закончено было примерно пять комнат, и общий темп работы составлял в среднем одну выставочную комнату за месяц [7, л. 44]. Монтирование материала шло параллельно с его реставрацией [7, л. 43]. Проводилась в Музее учетно-фондовая работа. Наряду с инвентарной шнуровой книгой велись 30 дел, посвященных непосредственно памятникам, в каждом из которых были сосредоточены материалы, акты, фотографии, переписка по передаче в Музей того или иного объекта [7, л. 44]. Вероятно, планировались издательские проекты. Так, в материалах весны 1926 г. есть упоминание о готовящейся к печати книге «История Музея и его памятников» [11, л. 7].

Однако трудностей, с которыми сталкивалась работа Музея, было слишком много. Кроме причин внешнего характера, дело осложняли внутренние трения. Отношения Общества и Музея были весьма напряженными. 3 мая 1927 г. на заседании Совета был поставлен вопрос о целесообразности сохранения за Музеем дома 3, так как «в составе Музея имеется значительное количество предметов, загромождающих его и не имеющих музейного значения», и для решения этого вопроса была сформирована комиссия в составе В. Н. Нечаева, Е. И. Катонина, М. В. Фармаковского, В. А. Таубера и Н. М. Осипова [10, л. 199; 7, л. 16].

В итоговый состав комиссии, действовавшей под председательством Нечаева, вошли также В. Я. Курбатов и Н. П. Никитин. Все ее члены высоко оценили работу Музея и высказались за сохранение за музеем дома 3 [12, л. 18-18 об.]. При этом Курбатовым было отмечено, что Музей «является по существу состоящим не при О-ве “Старый Петербург”, а при двух государственных учреждениях: при Откомхозе, в лице его Арендного отдела, от которого он имеет дома с их доходами, поступающими частично на устройство Музея, и при Главнауке, от которой он получает специальную субсидию» [12, л. 19]. Курбатов же констатировал: «Открытие Музея для широкой публики, может быть, является при настоящих условиях несвоевременным, но музей должен быть готов и открыт научным работникам для научно-исследовательских работ». По предложению Таубера помимо протокола представить Совету Общества особое заключение комиссия обратилась к Фармаковскому с просьбой составить таковое, что им и было сделано [12, л. 19-19 об.].

Возможно, реакцией на заключение стала телефонограмма, полученная Таубером от Президиума Совета Общества 3 июня 1927 г., в 9 часов вечера. В ней сообщалось, что Совет постановил «приостановить дальнейшее расходование средств на оборудование Музея, исключая расходов, связанных по договору с Откомхозом» [12, л. 21]. Через несколько месяцев, 4 августа 1927 г., состоялось совещание представителей Главнауки, Музея Города и Общества «Старый Петербург -- Новый Ленинград», причем, что показательно, от последнего участие в нем приняли лишь Таубер и Зеленин. На совещании вновь констатировали «совершенно бесспорную ценность собранного О-вом Музея и то исключительное значение, которое он будет иметь после окончательного своего развертывания, как единственное в своем роде хранилище», и признали целесообразным переход его в ведение Музея города [12, л. 39 об.]. Этого, однако, не произошло.

Невозможность со стороны Общества открыть Музей для посетителей и отказ Главнауки от дальнейшего его субсидирования привели к тому, что Василеостровский райисполком поставил вопрос о передаче домов 1 и 3 в жилой фонд «вследствие чрезвычайно обострившегося жилищного кризиса в Ленинграде и огромной площади в домах Музея (до 130 комнат)» [8, л. 88]. Губисполком, даже не вызвав представителей Общества на обсуждение, санкционировал передачу домов «для заселения таковых нуждающимся рабочим населением Васильевского Острова» [8, л. 88 об.]. Музей города, согласившийся принять фонды ликвидируемого Музея, сам переживал трудное время «реорганизации». Помещения необходимо было срочно освобождать для «нуждающегося рабочего населения», и осенью 1927 г., «испросив у Уполномоченного НКП руководящих указаний», Общество передало Музей по акту Ленинградскому государственному музейному фонду с передачей последним отдельных вещей различным заинтересованным учреждениям. Дом отошел Василеостровскому райкомотделу и затем Академии наук, библиотека Александро- Невской лавры, некогда переданная Музею, досталась Книжному фонду, а часть вещей немузейного характера была продана Госфондом, и на вырученные деньги частично погашена задолженность Общества, главным образом -- выплачена зарплата бывшим служащим, уволенным по сокращению кадров [16, л. 9].

В отчете о деятельности Музейного фонда с 1 октября 1927 г. по 15 мая 1929 г. сохранилось упоминание о том, что для приемки имущества ликвидированного Музея была создана специальная комиссия во главе с председателем Музейного фонда Максимовым, включавшая также представителей от Общества, Книжного фонда, экспертов от Русского музея, Музея города и Академии наук. При общем количестве около 1600 предметов, доставленных сюда из Музея, для Русского музея было выделено 110, для Музея города -- 81, Академии художеств -- 7, Книжного фонда -- 106 книг, Архив-Бюро -- 11 пачек документов, наконец, Госфонд получил 568 номеров [17, л. 314 об.]. Общество пыталось остановить выдачу предметов «поштучно» и обращалось в Главнауку с просьбой «оказать возможное содействие к сохранению цельности ансамблей отдельных церквей» и дать указание Музейному фонду выдавать материал «полными комплектами, отнюдь не распределяя предметов одного и того же ансамбля по разным учреждениям», т.к. только такой подход может помешать нарушению «цельности памятников, остающиеся части которых теряют всякое значение при подобном их распылении» [8, л. 88 об.]. Но и это обращение услышано не было. Так закончилась история одного из интереснейших музейных проектов первого послереволюционного десятилетия -- Музея отживающего культа, а музеефикация церковных памятников в СССР пошла совершенно другим путем [18].

Как видим, волна закрытия многочисленных домовых и ведомственных церквей, прокатившаяся по Петрограду -- Ленинграду в конце 1910-х -- середине 1920-х годов, стимулировала попытки заинтересованной общественности сохранить памятники церковной культуры новейшего -- петербургского -- периода. Форма сохранения вполне соответствовала ситуации начала 1920-х годов -- это был историко-бытовой музей, получивший самое широкое распространение в Советской России первого послереволюционного десятилетия. Здесь, mutatis mutandis, в специфических условиях советского эксперимента и попыток построить принципиально новый быт отразились общие тенденции музейного дела -- в частности, получившее распространение еще с конца XIX в. строительство в музеях стилевых комнат и композитных экспозиций, ставшее следствием распространения идей Kulturgeschichte и определенной демократизации музейного пространства (об этом см.: [19, р. 13-48]) За возможность ознакомиться с этой работой я искренне признателен журналу «Ab Imperio: Исследования по новой имперской истории и национализму в постсоветском пространстве» и лично И. В. Герасимову..

Неслучайно, что если самые первые упоминания в документах Общества именуют проект просто «церковным музеем» [10, л. 15, 23], то когда речь заходит о его более официальной презентации -- в формате Положения и плана организации, Музей становится уже «историко-бытовым церковным музеем» [10, л. 29, 73 об.]. Это было более допустимым для музейного дискурса первой половины 1920-х годов, не только терпимого по отношению к историко-бытовым музеям, но отчасти даже поощрявшего их развитие как потенциальных полигонов для приложения к музейному материалу социологического метода. Однако в середине 1920-х годов ситуация начинает меняться. Значительная часть историко-бытовых музеев во дворцах и особняках бывшей знати закрывается, коллекции некоторых (например, Музея Палей) практически полностью были проданы за границу. Ликвидируются почти все музеи такого рода в Ленинграде. Развертывание деятельности Музея и, следовательно, большая его видимость, связанная с необходимостью постоянных контактов с государственными органами относительно передачи имущества закрываемых церквей, приводит к появлению более соответствующего духу времени и вызывающего большее доверие у властных структур наименования -- Музей отживающего культа. Оформление субсидии от Наркомпроса стимулирует использование еще одного названия -- нарочито нейтрального и фактически маскирующего суть работы -- «Музей внутреннего архитектурного убранства» / «Музей внутренней отделки архитектурных памятников». Церковные памятники уже вовсе не упоминаются, хотя именно они и занимают основное место на строящейся, но так и не открытой для публики экспозиции Музея.

Безусловно, слишком общим будет утверждение о том, что здесь мы имеем повторение последовательности стратегий, при помощи которых трудное -- или диссонантное -- наследие церковной старины «легитимизировалось» в официальном дискурсе музейного дела Советской России первого послереволюционного десятилетия. В реальности, конечно, различные стратегии из числа обозначенных выше сосуществовали и перекрещивались друг с другом. Вместе с тем история так и не принявшего посетителей Музея в целом и его экспозиционных исканий в частности помогает лучше понять не только траекторию развития музейного дела раннесоветского периода, но и особенности религиозного/религиоведческого/церковного картографирования (как ментального, так и пространственного) Советского государства. В этом отношении списки церквей, составлявшиеся сотрудниками Музея, могут рассматриваться как типологические параллели религиозно-бытовым картам, составлявшимся в начале 1930-х годов группой по изучению религиозного синкретизма Н. М. Маторина (о ней см.: [20]), что, однако, должно стать предметом отдельного исследования.