Статья: Деревенская проза в современной отечественной литературе: конец мифа или перезагрузка?

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

88 Издательство «Грамота» www.gramota.net

Деревенская проза в современной отечественной литературе: конец мифа или перезагрузка?

Иванова Ирина Николаевна, д. филол. н. Северо-Кавказский федеральный университет

Аннотация

Статья посвящена современному состоянию «деревенской» темы в отечественной прозе нулевых и начала десятых годов XXI века. Автор рассматривает некоторые явления современного литературного процесса как продолжающие традиции классической деревенской прозы 60-х - 70-х годов XX века либо, напротив, как полемичные по отношению к ней. Основные вопросы, поставленные в статье: насколько правомерно говорить сегодня о традициях деревенской прозы, есть ли она только локальный феномен советской литературы второй половины XX века или же ее следует рассматривать в более широком культурно-историческом контексте.

Ключевые слова: современный литературный процесс, деревенская проза, советская литература, новейшая отечественная литература, традиция

Abstract

The author discusses the current state of the “village” theme in the native prose of the 2000s - the beginning of the 2010s of the XXIst century, considers some phenomena of modern literary process as continuing the tradition of classic village prose of the 60s-70s of the XXth century, or, conversely, as polemical towards it; and raises the following problems: whether it is rightful today to talk about the traditions of village prose, whether it is just a local phenomenon of the Soviet literature in the second half of the XXth century, or whether it should be considered in broader cultural-historical context.

Key words and phrases: modern literary process; village prose; Soviet literature; latest native literature; tradition.

Исторически Россия сформировалась и существовала в течение многих веков как страна аграрная, крестьянская, деревенская. Именно с деревней, с крестьянской общиной связывали нашу национальную самобытность и даже религиозную идентичность (крестьянин = христианин, деревня - хранительница православной веры). Русские писатели XVIII-XX веков, от Радищева до советских «деревенщиков», видели в крестьянине опору государства, сочувствовали его тяжелой жизни, восхищались трудолюбием, смекалкой, природной одаренностью, христианским смирением или революционным потенциалом (в зависимости от собственных взглядов). Были и другие голоса, но они, как правило, тонули в этом хоре.

Советский период ХХ века «подарил» деревенской теме новые сюжеты - крестьянство в Гражданской войне, коллективизация и раскулачивание, социалистические преобразования на селе, конфликт «городского» с деревенским, гибель «неперспективных» деревень и т.д. Разумеется, советская литература не могла остаться в стороне от эстетического освоения новых социальных феноменов и породила уникальное явление, получившее название деревенской прозы. Сформировавшееся вокруг журнала «Наш современник» (но не исчерпывающееся этим кругом), это направление объединяло многих талантливых писателей. Достаточно назвать имена Шукшина, Распутина, Можаева, Екимова, Белова, творчество которых, например, Д. Быков предлагает считать «не деревенской, не “тематической”, а просто хорошей прозой» [1, с. 397].

«Деревенщики» позиционировали себя, как сейчас модно говорить, в качестве защитников традиционных нравственных ценностей, хранительницей которых для них, естественно, была деревня, противопоставленная развратному, порочному, бездуховному городу. И самые яркие и одаренные из них были заложниками этой наивной оппозиции, которая, будучи воплощенной во множестве произведений менее талантливых, выглядела почти пародийно. Блестящую пародию на этот тип прозы представил недавно Д. Быков в статье «Телегия. Русское почвенничество как антикультурный проект» [1]. Имитируя эстетику любимых советским массовым читателем (зрителем) эпопей типа «Вечного зова» А. Иванова и «Судьбы» П. Проскурина, «с могутными мужиками и ядреными бабами, которые так и падали в духмяные росы и там с первобытной энергией шевелились» [Там же, с. 398], Быков издевается над косностью, наивностью, примитивной схематичностью подобных сюжетов. «Кино такого типа называлось “Росные травы” или “Овсяные зори”, рассказ - “Сын приехал” или “Праздник у Петуховых”. Добра этого было завались» [Там же, с. 397].

Категорически отвергая литературу, где «в ранг благодати возводились все сельские прелести: неослабное внимание к чужой жизни, консерватизм, ксенофобия, жадность, грубость, темнота», Быков утверждает, что «деревенщики отстаивали не мораль, а домостроевские представления о ней… выбирая и нахваливая все самое дикое, грубое, бездарное», причем, что особенно возмущает писателя и критика, все это подавалось как непременное условие подлинной духовности [Там же, с. 397-399]. Вывод, к которому приходит Быков, акцентирует, однако, не столько мировоззренческие, сколько эстетические претензии его к «деревенщикам»: «Реальную русскую деревню следовало описывать средствами экспрессионистскими, или фантастическими, или в крайнем случае житийно-апокрифическими, но никак не прогорклыми красками из арсенала народнического реализма, благополучно исчерпавшегося еще во времена Николая Успенского» [Там же, с. 393].

Заметим, что сам Быков несколько лет назад уже предпринял такую попытку, изобразив в романе «ЖД» «средствами фантастическими», или, скорее, мифопоэтическими, загадочные деревни Дегунино и Жадруново как части великого русского проекта.

Однако современный литературный процесс представляет заинтересованному читателю и другую точку зрения на «деревенщиков». Отвечая Быкову, писатель и критик из другого лагеря Захар Прилепин в рецензии на быковский «Календарь», и в частности на «Телегию», резонно возражает: «Средней руки деревенщики, как умели, проповедовали, в сущности, хорошие, добрые вещи: раденье о своей земле, любовь к березкам, нежность к осинкам, жалость к кровинкам. Ну а если почвенный герой прихватывал за бок Клавку из сельпа… и выпивал лишнего на посиделках - так кто ж бросит в него камень, когда все мы люди, все мы человеки» [6, с. 43]. О том же, по сути, говорит и Т. Кибиров в своем первом романе «Лада, или Радость», во многом солидарный с «деревенщиками»: «Да что ж плохого в любви к хорошему?.. В любом сериале для домохозяек и триллере для тинейджеров так лихо и с такой дикарской убежденностью отрицаются разом все десять заповедей, как и не снилось демоническим декадентам и революционным авангардистам!» [4, с. 142].

На фоне современной литературы, в особенности массовой или откровенно «чернушной», «деревенщики» действительно выглядят светлым оазисом (скорее - березовой рощицей) и вызывают вполне объективные и заслуженные симпатии нового читателя. Отчасти это признает и Быков, называя альтернативный почвенническому ультралиберальный миф о современной деревне «еще более гнусным мифом о повальном пьянстве и вырождении», насаждаемым «самой бездарной частью» интеллигенции [1, с. 400].

А вот с тем, что «деревенской прозы в России сегодня практически нет», согласиться трудно. Это справедливо, только если считать таковой лишь ту самую прозу Шукшина, Распутина или Белова, о которой шла речь выше. Но если правомерно распространение этого понятия на любое «адекватное произведение на сельскую тему» (а Быков относит к ним лишь «Новых Робинзонов» Петрушевской и «Четыре» Сорокина), то можно назвать целый ряд произведений последних пяти лет, которые, несомненно, связаны, пусть даже полемически, с традицией деревенской прозы.

Традиция эта, отнюдь не являющаяся изобретением «деревенщиков» и восходящая к традиционному сентименталистскому конфликту, обогащенному историческим опытом России ХХ века, отчетливо опознается сейчас в творчестве очень разных, не объединяемых никаким «направлением» писателей: «Лада, или Радость» Т. Кибирова, «Позор и чистота» Т. Москвиной, «Крестьянин и тинейджер» А. Дмитриева, «Елтышевы» Р. Сенчина, «Псоглавцы» А. Иванова. Причем первые трое - с «деревенщиками» явно солидарны, последние - скорее наоборот.

А. Дмитриев в романе «Крестьянин и тинейджер», получившем первую премию «Русского Букера» 2012 года, сталкивает героев двух непересекающихся миров, до встречи словно существующих в параллельных пространствах, - пожилого крестьянина Панюкова и юного москвича Геру, отец которого отправляет сына в глухую псковскую деревню Сагачи - «откосить» от армии. При этом мир большого города, естественно, оказывается суетным, иллюзорным, лишенным подлинной экзистенциальной основы, в отличие от деревни, несмотря на все ее «ужасы», пугающе настоящей, чего не может не оценить «гламурный» мальчик Гера, попавший сюда, словно инопланетянин. Роман Дмитриева, конечно, не «деревенская проза» в строгом жанровотематическом смысле, а, скорее, почти классический роман воспитания, в центре сюжета которого - своего рода обряд инициации героя: через любовь, предательство, приобщение к подлинному миру труда, борьбы и горя и, наконец, самостоятельно принятое первое мужское решение перестать прятаться и отслужить в армии.

Вначале Гера предвкушает «легкий рой неярких, милых впечатлений», о которых можно остроумно писать в ЖЖ, и воспринимает свое вынужденное путешествие «к истокам» отстраненно-иронически, как европейский турист экзотическую поездку на остров к дикарям. Попадая в мир, где медсестра (!) рекомендует мыло после покойника в качестве средства от кожной болезни, а вместо туалета - «верхотура» в хлеву, куда хозяин испражняется вместе с коровой, Гера испытывает настоящий культурный шок. Пытаясь справиться с ним, тинейджер слушает рассказы Панюкова как «ужасы», и в устах неглупого и начитанного юноши это звучит почти как жанровое определение. «Ужас о Толике, замерзшем насмерть посреди картофельного поля, ужас о Николае, пропоротом обломком косы на собственном дне рождения, ужас о Федоре - с него, еще живого… содрали кожу скребками для обдирания сосновых бревен» [2, с. 149]. Гера начинает размышлять, и от раздумий о страшных судьбах местных мужиков переходит к мыслям о судьбе современной России. «Ужас ужасов», обнаруженный Герой, - это даже не пьянство, не нищета, а скука! Иная, чем в Москве, но тоже скука. И, начав думать в этом направлении, Гера впервые в жизни начинает чувствовать себя ответственным - за Панюкова, которому он ищет хорошего врача, за его ревущую недоенную корову, которую он смешно и неумело пытается подоить и получает удар по коленке. И, наконец, за всю страну, дошедшую до такой жизни, что в каждой деревенской семье мужик или погиб от несчастного случая «по пьяни», или как минимум отсидел.

Для Геры и его социального круга деревня - это место, где ничего не происходит, кроме повального пьянства. (А чем лучше большой город, где другая беда - наркомания, от которой погибает старший брат Геры и едва спасается он сам, перейдя в «наркоманскую» школу?) Панюков и не спорит: «Если о нас когда-нибудь напишут священное писание, там будет так написано: Иван споил Ерему, Ерема споил Фому, Фома споил Никиту и братьев его. Михаил споил Василия, Василий, тот - Елену, а уж Елена - та споила всех остальных… На этом наше священное писание закончится, потому что писать его будет больше некому и не о ком» [Там же, с. 141]. Последнее напутствие отца Геры: «Ты там смотри, не пьянствуй с мужиками; этот Панюков не пьет, не курит и не матерится… но там есть и другие мужики» [Там же, с. 44]. Однако в отличие, например, от Иванова и Сенчина, акцентирующих как раз тему пьянства и всеобщей деградации, Дмитриев выбирает в качестве «типичного представителя» деревни именно «нетипичного» Панюкова, напоминающего лучших персонажей «деревенщиков», и в этом есть глубокий смысл. Автор достаточно ясно дает читателю понять, что на таких, как Панюков, похожий на беловского Ивана Африканыча, измученная русская деревня еще держится. В такого же «настоящего мужика», с поправкой на возраст и воспитание, превращается и Гера, планы которого (помочь Панюкову, поселиться в Сагачах, вылечить брата-наркомана и т.д.) очень напоминают планы Панюкова («вылечить кожу на ногах, вылечить Санюшку от водки, потом привыкать жить») [Там же, с. 300].

«Крестьянин и тинейджер» - роман очень современный по стилю, языку, проблематике и в то же время почти вызывающе традиционный, апеллирующий к классической традиции, и даже нескольким. Здесь так или иначе присутствуют и уже упомянутый роман воспитания, и вполне узнаваемый сентименталистский конфликт человека «естественного» и «цивилизованного», и проблема интеллигенции и народа в диапазоне от народников XIX века до шестидесятников XX века. И даже массовая литература постперестроечных реалий «лихих девяностых» и «нулевых», заставляющих по-новому взглянуть на классические для русской литературы и культуры конфликты. Однако ближайший контекст - конечно, деревенская проза.

Весьма интересными в аспекте нашей темы представляются роман Т. Москвиной «Позор и чистота», названный автором народной драмой в тридцати главах, и первый роман Т. Кибирова «Лада, или Радость: хроника верной и счастливой любви». В строгом смысле ни тот, ни другой, конечно, нельзя отнести к деревенской прозе, более того - в обоих деревенская тема даже не является основной. Однако если, по словам Толстого, цемент, связывающий воедино литературное произведение, - это «не единство лиц и положений, а единство нравственного отношения автора к предмету», то по этому критерию оба автора близки к деревенщикам. Сочувственное и любовное изображение деревни, уважение к человеку труда, центральный женский образ, безусловно, симпатичный автору, приверженность этой героини традиционным нравственным ценностям и, конечно, конфликт ее с пресловутым «городом», растлевающим и уводящим от истоков, от заданной нормы существования, - все это заставляет вспомнить героинь Распутина, Шукшина, Белова и Абрамова.

В творчестве писателя, драматурга и критика Т. Москвиной, очень «городской», петербургской, тем не менее присутствует постоянный лейтмотив, сближающий ее с «деревенщиками». Это Вечная Женственность, в сложных отношениях с которой находятся все ее героини. Женственность эта, как правило, ассоциируется со строгой нормативностью поведения, заданной извне или изнутри, нравственным законом, несоблюдение которого приводит к самым разрушительным последствиям. Героини Москвиной вызывающе антифеминистичны (пафос Москвиной вполне бы мог одобрить ярый антифеминист Белов), они стремятся к традиционной женской роли, к обычному счастью - и погибают или перестают быть женщинами, потому что «правильного» мира уже нет. «Правильное» женское начало у Москвиной всегда связано с русской Психеей - Душечкой, деревней, деревенским уютом, домом, матерью-бабушкой, со смертью которой просто рушится мир.