Открытие мира за пределами истории и попытки обустройства этого мира представляют собой главное наследие русского авангарда, которое присваивает Сталин. Он вытесняет из советского искусства авангардистские методы и в качестве единственного легального метода утверждает социалистический реализм. Однако структуры мышления, связанные с обращением к постисторическому, сохраняются. Руководствуясь методом социалистического реализма, советский художник должен был изображать «социально типическое», под которым понималось не то, что существует в данный момент или развивается исторически, а то, что соответствует постисторическому коммунистическому идеалу: «типическое», как отмечал один из советских руководителей Георгий Маленков, -- это «не то, чего в жизни бывает больше или меньше, типическое соответствует сущности данной социальной силы, вне зависимости от ее арифметической распространенности» (Недошивин 1953: 203).
В советском историческом материализме история рассматривалась как закономерный процесс, который завершается разрешением всех исторических противоречий в коммунизме. Официальная риторика утверждала идею прогресса, «неуклонного развития производительных сил» и «материально-технической базы коммунизма», однако коммунизм воплощал в себе идеальное состояние, возможное как бы «по ту сторону» прогресса, вне исторического времени. Поэтому противопоставление советского общества западному обретало новые коннотации, связанные с противопоставлением «отживающего» исторического мира миру, в котором история преодолевается.
В сталинской культуре эти два мира сосуществуют одновременно, но в разных топосах. Такой обмен времени на пространство снимал наиболее очевидные логические нестыковки, неизбежные в поддержании иллюзии воплотившейся коммунистической утопии. Если утопия уже воплотилась в «отдельно взятой стране», то история в ней должна быть завершена. Однако в этом случае расхождение между актуальной действительностью и ее идеологической репрезентацией было бы критичным. Поэтому очевидные признаки незавершенной истории связываются с прорывами внешних сил -- сил зла. Незавершенная история, таким образом, превращается в арену обостряющейся борьбы между добром и злом, между строителями коммунизма и его врагами, встававшими на пути этого строительства (сталинский тезис о возрастании классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму вряд ли укладывается в логику прогрессивного понимания истории, но он вполне соотносится с эсхатологическими представлениями о поляризации добра и зла). Перенос, блокирующий прорывы бессознательного, проявляется в этом случае в необходимости отождествлять Запад с полюсом зла, которое обретает всемирные и даже метафизические масштабы противостояния исторического и постисторического миров.
Конструирование антиномии «Россия - Запад» в советский период связано, таким образом, с продолжением и переинтерпретацией тех тенденций, которые вызревали в российской исторической культуре. Любопытно, что конструирование этой антиномии основывалось на привнесенной с Запада коммунистической идеологии, хотя и трансформированной, но сохранившей свой универсальный характер. Это позволило переформулировать традиционные представления о российском мессианстве в терминах универсализма, что имело существенные последствия. Тем не менее, уже через несколько лет после победы большевиков коммунистическая идеология вызвала к жизни формы социальности, весьма далекие от западных идеалов, в том числе, марксистских (Ерасов 2002: 436-441). В ленинской, а тем более в сталинской интерпретации марксизм стал духовным стержнем антизападной направленности, которая проявилась в следующих основных чертах: замещение рыночных отношений отношениями административной регуляции и клановости; ограничение сферы права в пользу «диктатуры пролетариата»; отказ от таких принципов западной культуры, как личностное начало, плюрализм и дифференциация различных сфер жизни в пользу коллективизма и целостности; замещение христианства и других религий деперсонализированной атеистической верой в коллективное спасение избранного народа (или класса). При этом проявлялись такие черты незападных сакральных порядков, как присутствие сакрализованных фигур учителя и основателя, сакрализованного учения, включающего догматику и обширные комментарии, а также наличие института, контролирующего идейную жизнь. Именно в этот период формируются основные стереотипы, задающие пределы сближению с Западом в постсоветской России.
Образ Запада в современной России: пределы освоения и отчуждения
В постсоветской России образ Запада сохраняет свою амбивалентность, связанную с восприятием его как привлекательного источника культурных и технологических образцов и стандартов, с одной стороны, и как противоположного идейно чуждого и враждебного полюса, с другой.
Эта амбивалентность отражает особенности постулирования Другого, который привносит представления о возможных мирах и альтернативных перспективах общественного развития. Отношение к Западу в постсоветский период претерпевает движение от одного полюса к другому и связано с основными тенденциями социальной и политической трансформации. Согласно социологическим опросам Левада-центра (Левада-центр 2020), уровень позитивного отношения к США постепенно снижался (с пиковых точек в 85 процентов в ноябре 1991 года и 60 процентов в декабре 1999 года до пика позитивных оценок на уровне 47 процентов в ноябре 2019 года). Если общий тренд на снижение уровня позитивных оценок отношения к США очевиден, то влияние актуальных политических событий на этот тренд было заметно преимущественно в краткосрочных колебаниях массовых настроений. Например, минимальный уровень позитивного отношения к США в 1990е годы наблюдался в мае 1999 года (32 процента) и был связан с негативными оценками роли США в балканском кризисе. Однако в течение нескольких месяцев отношение к США восстановилось до прежнего уровня. После снижения уровня позитивных оценок отношения к США с минимальными значениями в сентябре 2008 года -- 23 процента и в январе 2015 года -- 15 процентов, отношение к США так же восстанавливается. Аналогичная динамика наблюдается в оценках отношения к странам Евросоюза. Уровень «хороших» оценок отношения к странам Евросоюза достигает максимального значения 77 процентов в августе 2004 года и минимальных значений в сентябре 2008 года -- 45 процентов, а также в сентябре 2014 и январе 2015 годов -- 19 и 20 процентов соответственно. После своего снижения уровень позитивного отношения к странам Евросоюза восстанавливается к ноябрю 2019 года до 52 процентов, что соответствует уровню, существовавшему до конфликта с Украиной.
В позднесоветском обществе наблюдается нарастание интереса к Западу как к альтернативному миру, недоступному, но привлекательному. Горбачевская перестройка второй половины 1980-х годов и российские реформы начала 1990-х годов совпали с тенденцией разворота общественного интереса к Западу не только как к потребительскому идеалу комфортной и привлекательной жизни, но как к источнику институциональных образцов и практик. Необходимость этого разворота была обусловлена не только задачами интеграции России в мировое сообщество, но, прежде всего, внутренними противоречиями в развитии новой российской государственности, которые требовали анализа и заимствования западного опыта. В официальной риторике доминировала метафора «возвращения к нормальному развитию».
Последующее изменение отношения к Западу тесным образом связано с проблематикой трансферов: опыт заимствования западных образцов и переноса их в российский контекст повлиял на отношение россиян к источнику заимствований. Стремления реформаторов конца 1980-х и начала 1990-х годов к внедрению западных образцов натолкнулись на существенные трудности, связанные с тем, что «попадая в российскую среду, формально-правовые нормы либерального типа меняются до неузнаваемости» (Заславская 2003: 49). Например, внедрение в постсоветское общество института частной собственности трансформировалось гибридный институт, включающий элементы практики кормления и условной собственности, которая раздается и отчуждается властью. Институт местного самоуправления выстраивался не вокруг интересов самоуправляющихся местных сообществ, а повторял модель авторитарного управления на местном уровне. Принцип «верховенства права» был подменен принципом «диктатуры закона», который выхолащивает идею правового государства. Связываемый с влиянием Запада индивидуализм способствовал дальнейшей атомизации общества, в то время как на Западе индивидуализм и защита прав личности привели к совершенствованию развития отношений между индивидом и сообществами, способствуя локальной самоорганизации и солидарности. В результате российский вариант капитализма, весьма далекий от западных прообразов, стал наглядным воплощением стереотипов, характерных скорее для антизападной пропаганды советских времен. Любопытно, что пределы освоения западного опыта проявлялись и в дореволюционной России. Как писал русский историк Василий Ключевский, «чем более сближались мы с Западной Европой, тем труднее становились у нас проявления народной свободы». Такой эффект он связывал с тем, «что средства западноевропейской культуры, попадая в руки немногих тонких слоев общества, обращались на их охрану, не на пользу страны» (Ключевский 1991: 441).
Проблематика успешности трансферов западных образцов в антизападных дискурсах связывается с особенностями российской культуры, которая отторгает якобы чуждые элементы и должна развиваться «особым путем». Однако даже неудачные трансферы, ведущие к разочарованию в западных образцах, порождали через некоторое время новые тенденции, направленные на новые поиски общности между Россией и Западом. Поэтому пределы освоения трансферов связаны не столько с культурными особенностями России, сколько с целями и характером заимствований. Что касается целей трансферов, то в истории России они определялись прежде всего фискальными и военными целями инициируемой властью модернизации (как это было еще со времен петровских реформ, совмещавших внедрение западных образцов с ужесточением крепостной системы). Характер трансферов чаще всего определялся не синтезом заимствований и сложившихся практик, а их симбиозом или противопоставлением. В случае симбиоза заимствования и сложившиеся практики оказывались «разведенными» по разным сферам, задавая контуры политической, экономической и культурной многоукладности. В случае их противопоставления внедрение заимствований описывалось в логике столкновения «двух культур».
Пределы позитивного отношения к Западу определяются, таким образом, рядом факторов, среди которых следует назвать, во-первых, нерешенность проблемы модернизации политической сферы и сферы общественных отношений, что связано с пониманием задач модернизации исключительно в контексте фискальной и военнопромышленной целесообразности. Во-вторых, гиперцентрализованный характер трансферов западных образцов и практик, способствующий поляризации общества в том числе по линии отношения к заимствованиям. В-третьих, неустойчивость опыта гражданской самоорганизации и отстаивания гражданских прав и свобод. И в-четвертых, недостижимость для значительной части российского общества стандартов уровня и качества жизни, сопоставимых с западными.
Разочарование в перспективах политики, направленной на сближение с Западом, предопределяет разворот в восприятии Запада в логике отчуждения и чуждости. Это проявляется, например, в российском кинематографе. В 1990-е годы образ Запада в российском кино был связан, прежде всего, с темами привлекательности западного образа жизни, драмой разделенности, эмиграции и сотрудничества. При этом количество ежегодно снимаемых фильмов, где была бы представлена западная тема в это десятилетие снижалось. После 2000 года количество фильмов, в которых создается образ Запада вновь начинает заметно расти, но возвращаются характерные для советского кинематографа темы борьбы российских спецслужб с западными шпионами или поддерживаемыми Западом преступниками и террористами (Федоров 2016). В фильмах, снятых на историческом материале, также проявляются антизападные мотивы. Например, в мелодраме «Адмиралъ» (2008) гибель адмирала Колчака связывается с коварным предательством западных союзников.
Историческая политика и массовое сознание в постсоветский период двигались к реабилитации советского прошлого и позитивному восприятию тех исторических фигур, которые олицетворяют авторитарное понимание власти и антизападный вектор (Копосов 2011). В некоторых новых учебниках истории содержится апология изоляционизма, оправдание насильственной коллективизации как средства обеспечения индустриального роста, трактовка сталинских репрессий как незначительного побочного эффекта в целом успешной политики. Историческая преемственность от дореволюционной Российской империи и СССР к постсоветской России обосновывается на основании апологии авторитаризма и имперской державности (Филиппова 2009: 97). Одновременно в публичных репрезентациях истории даже переломные моменты трактуются в логике губительности любых возможных альтернатив сложившейся политической системе (характерным примером стала вышедшая в конце 2019 года в российский кинопрокат историческая драма о восстании декабристов «Союз Спасения»).
Существенным фактором движения массового сознания к отчужденному пониманию Запада в последние годы является проведение исторической политики, основанной на мифологии «авторитарной модернизации», опирающейся на позитивное толкование исторических образов и сюжетов, связанных с высокой степенью консолидации и мобилизации общества (в то время, как модернизация обычно предполагает раскрепощение общества и обеспечение свободной мобильности агентов развития). Как отмечает Никита Соколов, хорошо известные губительные последствия так называемых «авторитарных модернизаций» в истории России, ставшие аксиомой в научном сообществе профессиональных историков, не обсуждаются в широкой аудитории и не присутствуют в политических дискурсах, массовой литературе и кино (Соколов 2014: 189-193).
Не менее значимым фактором отчуждения России от Запада стали процессы демодернизации и утраты той общности между западной и советской версиями модерна, которая несколько десятилетий назад позволяла говорить о взаимной конвергенции двух систем. Демодернизация проявляется в основанном на неотрадиционализме отказе от некоторых достижений модернизации, прежде всего в сфере ценностей и институтов, обеспечивающих режим открытого доступа к ресурсам. В постсоветской России демодернизация стала результатом реакции на провал политики модернизации, не увенчавшейся созданием устойчивых демократических процедур. Установление режима ограниченного доступа к ресурсам представляет собой, таким образом, результат цикличного процесса, отражающего движение от фазы системного кризиса и фазы модернизации к фазе демодернизации. В свою очередь, авторитарное правление в фазе демодернизации в среднесрочной перспективе ведет к накапливанию критической массы ошибок, оборачивающихся кризисом и потребностью в новой модернизации (Минаков 2014: 68-84). Цикличность модернизационных реформ и демодернизационных откатов наблюдается в России как минимум с начала XIX века. Однако постсоветская демодернизация имеет свои особенности, которые отражают специфику проявления глобальных тенденций. Глобальные вызовы, связанные с кризисом индустриального модерна и формированием позднего космополитического модерна, совпали с распадом советского проекта и откатом на периферию сырьевой ниши глобальной экономики, что сопровождается институциональной архаизацией и утратой конкурентоспособности в условиях характерной для глобального мира открытости. Это предопределило навязывание российскому обществу «антимодерного консенсуса» (Мартьянов 2016: 176-187), основанного на негативной идентичности и отчужденном отношении к Западу. Если в советский период противоречия между Россией и Западом понимались в логике противопоставления социалистической и капиталистической систем, каждая из которых содержала в себе универсально понимаемые ценности модерна, то в постсоветской России антиномия «Россия - Запад» концептуализируется на основании противопоставления модерна и антимодерна, который воспроизводит характерные черты русского консервативного мышления XIX века и апеллирует не к универсализму модерна, а к иррационально понятой «глубинной народности» и изоляционистской мифологемы «особого пути».