Материал: Dmitriy_Kazennov_Zhizn_bez_boga_Gde_i_kogda_poyavilis_glavnye_religioznye_idei-1

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Это прямой бэконовский выпад против Античности. Думаю, на данном этапе уже понятно, что не устраивало Фрэнсиса Бэкона в философии Платона или Аристотеля: разговоры о душе, благе и первоначале – это просто мифы, ничем не отличающиеся от мифов об андрогинах или Атлантиде. Но богословские схемы христианской патристики еще более скверны в этом отношении, чем платонизм. Трудно отделаться от впечатления, что Платон рассказывал о буквально окрыляющейся душе, колесницах богов, удивительных камнях «на берегу неба» или двуполых перволюдях не без иронии (Сократ вообще кажется довольно ироническим персонажем). Эти философские мифы можно рассматривать как иллюстрации, как иносказание, как аллегорию. Не нужно верить в существование Атлантиды, чтобы понять платоновские убеждения о морали и справедливости.

Однако религии далеко не так самокритичны и требуют дословного восприятия самых абсурдных своих мифов, вроде евхаристии – ритуала христианского причастия, которое с точки зрения католицизма и православия есть буквальное поедание человеческого мяса и крови (это изумительное свойство христианства подчеркивал неоплатоник и ученик Плотина Порфирий). Нельзя быть христианином, не веря буквально в двойственную антиномическую природу основателя этой традиции.

Не нужно верить в существование Атлантиды, чтобы понять платоновские убеждения о морали и справедливости

Но сам Бэкон был не готов к тому, что спустя сотню лет проделал Вольтер, крикнув о христианской церкви: раздавить гадину! Впрочем, для целей данного разговора не имеют значения ни вежливость первого, ни грубость второго. Содержание религиозных мифов – не предмет для чувств, а клерикализм слишком скучен, чтобы в который раз заслужить критику. Философская сторона проблемы, отношение спекуляции и достоверного знания, более значима, чем простой антиклерикализм в духе наиболее конфликтных публицистов эпохи Просвещения. Политические аргументы против безумных социальных систем вроде нацизма или большевизма или против религиозного фундаментализма могут быть парированы категоричной демагогией: духовенство или члены злокачественной партии могут обвинить своих оппонентов во всевозможных изъянах, умственной неполноценности, ангажированности, аморальности и отсутствии патриотизма (главный их демагогический аргумент). Спорить по вопросам чистой логики несравненно сложнее. И если отдельные политические меры еще могут быть предметом рациональной дискуссии, то разговор о мифе всегда будет сопровождаться скандалом. Позиции политических или коммерческих «духовников» всегда будут нечестными и беспомощными перед лицом точного знания.

Позиции политических или коммерческих «духовников» всегда будут нечестными и беспомощными перед лицом точного знания

Логический порок религии врожденный, он более важен, чем история существования религиозных организаций со всеми их зверствами (давайте не будем лицемерить и назовем все своими именами). Этот порок нельзя оправдать, его нельзя категорично отрицать, как отрицают инквизицию, холокост, терроризм или голодомор, за него нельзя извиниться. И именно для того, чтобы ухватить суть этого порока, я начал разговор с вопросов философии, а не собственно религии. Новое время начиная в лице Бэкона вынесло этому пороку простой приговор. Эмпиризм и вслед за ним естествознание, позитивизм и аналитика убили и разорили метафизику.

«Человеческий ум по природе своей устремлен на абстрактное и текучее, мыслит как постоянное. Но лучше рассекать природу на части, чем абстрагироваться. Это делала школа Демокрита, которая глубже, чем другие, проникла в природу. Следует больше изучать материю, ее внутреннее состояние и изменение состояния, чистое действие и закон действия или движения, ибо формы суть выдумки человеческой души, если только не называть формами эти законы действия»[48].

Вообще, идолы языка (площади) и идолы плохих теорий (театра) на самом деле представляют собой единую проблему, которая и является ядром всего нашего разговора. Плохой язык и порождает плохую теорию. Вот что говорит Бэкон об авторе «Метафизики» (школу которого он называет софистической):

«…Аристотель, который своей диалектикой испортил естественную философию, так как построил мир из категорий и приписал человеческой душе, благороднейшей субстанции, род устремления второго порядка; действие плотности и разреженности, посредством которых тела получают большие и меньшие размеры или протяженность, он определил безжизненным различием акта и потенции; он утверждал, что каждое тело имеет свое собственное единственное движение, если же тело участвует в другом движении, то источник этого движения находится в другом теле; и неисчислимо много другого приписал природе по своему произволу. Он всегда больше заботился о том, чтобы иметь на все ответ, словами высказать что-либо положительное, чем о внутренней истине вещей…

В физике же Аристотеля нет ничего другого, кроме звучания диалектических слов. В своей метафизике он это вновь повторил под более торжественным названием, будто бы желая разбирать вещи, а не слова»[49].

Впрочем, при всем его пафосе против классиков Бэкон довольно осторожно, как политик, отзывается о богословии: «…из безрассудного смешения божественного и человеческого выводится не только фантастическая философия, но и еретическая религия. Поэтому спасительно будет, если трезвый ум отдаст вере лишь то, что ей принадлежит». Я глубоко убежден, что каждый раз, когда, несмотря на всю научную аргументацию, религии отводится ее ниша, это означает лишь политический жест. Вместо богословов достается античным авторам, за кого уже не вступятся короли и духовенство.

«Поэтому название «софисты», которое те, кто хотел считаться философами, пренебрежительно прилагали к древним риторам – Горгию, Протагору, Гишгаю, Полу, подходит и ко всему роду – к Платону, Аристотелю, Зенону, Эпикуру, Теофрасту и к их преемникам – Хризигшу, Карнеаду и остальным. Разница была лишь в том, что первый род софистов был бродячий и наемный: они проходили по городам, выставляли напоказ свою мудрость и требовали платы; другой же род софистов был более респектабелен и благороден, ибо он состоял из тех, кто имел постоянное жительство, кто открывал школы и даром поучал своей философии»[50].

Эти слова далеко не так невинны по отношению к вере. Если вы видите связь между античными метафизиками и богословием так же, как ее вижу я, вы понимаете, что нельзя одно критиковать отдельно от второго. У богословия и классической философии общие проблемы. Эта проблема в том, что умозрительные суждения прямо противоположны конкретному экспериментальному знанию. Знание приносит нам плоды, а для Бэкона важны были плоды наук. Впрочем, для нас сегодня плоды наук важны несравненно больше, чем для него. Мы знаем, что научное знание изменяет мир, а умозрительное спекулятивное рассуждение не приводит ни к чему.

Наука создала тот мир, в котором мы живем. Ей нет альтернативы

Наука создала тот мир, в котором мы живем. Ей нет альтернативы. Самый безудержный режим и самая безумная теократия нашего мира, Северная Корея и Иран, делают ставку на разработку оружия массового поражения, и изделие либо работает, либо нет. С эйдосами и категориями все не так.

Проблема не в философии вообще. Философия – это логика, основы математики, метод экспериментов, анализ норм права, дедукция и индукция, анализ и синтез. Самые выдающиеся ученые и математики XX века занимались философией: Тарский и Шредингер, Фейнман и Гильберт. Проблема конкретно в спекуляциях и в метафизике. Но я полагаю, наш мозг и наша культура не могли сразу начать производить принципы научного метода, и вся метафизика мира была своего рода издержкой на пути взросления интеллекта нашего вида. Мы действовали методом перебора, и вся история нашей цивилизации – лишь большой комбинаторный процесс, в котором поверхностные мысли о социальной инженерии на основе кабинетных философских обобщений приводили к социальным катастрофам и давали власть над народами преступникам вроде Иосифа Джугашвили или Пол Пота, а поступательные поиски конкретной истины отправили космические зонды за пределы Солнечной системы.

Мы живем в эпоху наиболее высоких достижений человеческой науки, но просто не замечаем этого

Однако во времена Фрэнсиса Бэкона современной науки еще нет. Бэкон говорит о науках, но имеет в виду и античную философию, и медицину XVII века, и даже спекуляции алхимиков. Еще один довод в пользу того, что без целенаправленных философских интеллектуальных поисков, которые позволили отделить целительство от доказательной медицины, а алхимию от химии, науки не было бы. Бэкон постоянно повторяется о том, что даже практики его времени, такие как врачи, подвержены влиянию мнения большинства и предрассудков. Медицина XVII века, конечно, – не медицина XXI века, хотя даже сегодня методы медицины бывают проблемными при всем их совершенстве: особенно точные и избирательные эксперименты не поставишь по очевидным этическим проблемам, а иные темы исследований вроде соотношения расовой принадлежности и интеллектуальных способностей до сих табу.

Когда я читаю Бэкона, меня удивляет его пессимизм. Подумайте только, мы живем в эпоху наиболее высоких достижений человеческой науки, но просто не замечаем этого. Дело далеко не в мобильных устройствах с сенсорными экранами или данных об экзопланетах, мы элементарно не умираем от скарлатины. Бэкон видел три коротких исторических периода расцвета наук, в Греции, в Риме и в современной ему Западной Европе (последний он тоже называл коротким), причем он постоянно сетовал на несовершенство современных ему наук и на идолы, мешающие разуму. Мог ли Бэкон предвидеть масштабную индустриализацию XIX века? Серию научно-технических революций? Конвейерное производство, ядерное оружие, электронику и трансгуманизм? Задумайтесь, как изменился наш мир всего за несколько столетий, и как изменилась сама наука.

Бэкон под естественной философией понимал естественные науки, философию и паранауку. «Античную науку» он критиковал за то, что она была направлена преимущественно на моральные вопросы. Тот новый метод, который он пытается формализовать, представляет собой обычный эксперимент, в значительной степени очищенный от метафизических предрассудков. Но даже для ученых того времени это было немало. Современник Бэкона Рене Декарт помимо математики и философии увлекался алхимией. Спустя столетие Исаак Ньютон был неоплатоником и искал вечные законы природы. Это довольно странно для современных естественных наук, ведь то, что мы называем «законом природы» (в силу традиции), является нашим теоретическим обобщением, и только.

К каким бы ходам ни прибегали в своей полемике апологеты религий, факт того, что религия не имеет ничего общего с эмпирическим знанием, для них есть непреодолимый вызов

Суммировать роль Фрэнсиса Бэкона просто. Он поставил важные вопросы, хотя не решил их. Бэкона можно назвать популяризатором естествознания, при том, что ученым он не был. Его конкретные достижения, которые важны для нас, – это мысль о том, что дедукция и категорический силлогизм Аристотеля не обязательно позволяют получить истинное знание (иначе не было бы проблемы метафизики). Сам язык может быть источником заблуждений (некоторые понятия ничего не означают). Бэкон заговорил об индукции и экспериментальном научном методе, как об альтернативе классике. Мысль Бэкона о фундаментальном, логическом различии науки и метафизики предельно важна (хотя индукция, как потом окажется, не позволяет обосновать это различие окончательно). К каким бы ходам ни прибегали в своей полемике апологеты религий, факт того, что религия не имеет ничего общего с эмпирическим знанием, для них есть непреодолимый вызов. Религия навсегда осталась в Античности. Нельзя реформировать религию таким образом, чтобы привести в соответствие с науками, которым мы так обязаны. Одна эта простая мысль достаточна, чтобы закрыть любое размышление о возможности истинности религии: религиозный миф вообще вне истинности. Сколько бы ни спорили о нем, мы не получим в результате никакого нового знания.

Именно становление эмпиризма, манифестом которого стало сочинение Фрэнсиса Бэкона, породило Просвещение XVIII века, а Просвещение – это уже всеми нами любимые радикальные атеисты и антиклерикалы, а также прочие коварные иллюминаты. Но энциклопедисты были скорее публицистами, чем фундаментальными философами. Они просто вслух экстраполировали выводы Фрэнсиса Бэкона, Дэвида Юма и Джона Локка на богословие и религиозность.

Вольтер и Гольбах стали теми, кем они стали, благодаря становлению естественно-научного метода и закату метафизики.

2. Против бесплодного поиска Первопричин. Причины и следствия в науке по Дэвиду Юму

Итак, прямая противоположность метафизике – эмпиризм. Но Бэкон высказал лишь общие возражения против догматизма, и следует показать, в чем именно, в каких конкретных утверждениях философский догматизм Античности, который целиком переняло религиозное мировоззрение, противоречит нашим сегодняшним принципам познания. А поскольку речь зашла о представлении о причинности у Аристотеля, просто необходимо рассказать о том, что противопоставил учителю Александра Македонского один из самых выдающихся философов-эмпириков Нового времени Дэвид Юм в его работе «Исследование о человеческом познании». Юм сформулировал совершенно противоположное аристотелевскому представление о причинности, не метафизическое, но научное! Что еще более важно, именно этим пониманием причинности пользуемся мы каждый день в своей обыденной жизни. Это предельно важно для нашего разговора о религии: когда религиозный человек риторически вопрошает о том, какова причина происходящих в его жизни событий, он на самом деле не интересуется тем, какие конкретные события определили его сегодняшний день. Какая ему разница, что проблемы со здоровьем были вызваны вредными привычками и нежеланием заниматься спортом? Подобный буквальный и прямолинейный ответ слишком банален (но требует решительно изменить свою жизнь на деле). Вместо этого религиозный человек желает услышать или придумать поучительную историю, которая бы замысловатым образом связала бы его злоключения с какими-то отдаленными событиями его прошлого, с некими проступками, с воображаемой волей божественных или демонических сил, с чем-то мелодраматичным и интересным. «Будто бы цель обстоятельств моей судьбы – научить меня чему-то». Подобная ситуация – иллюстрация противоположности метафизического и научного понимания самой причинности, воплощенных соответственно у Аристотеля и Юма.

«Однако темноту глубокой и абстрактной философии осуждают не только за то, что она тяжела и утомительна, но и за то, что она является неизбежным источником неуверенности и заблуждений. И действительно, самое справедливое и согласное с истиной возражение против большей части метафизики заключается в том, что она, собственно говоря, не наука и что ее порождают или бесплодные усилия человеческого тщеславия, стремящегося проникнуть в предметы, совершенно недоступные познанию, или же уловки общераспространенных суеверий, которые, не будучи в состоянии защищаться открыто, воздвигают этот хитросплетенный терновник для прикрытия и защиты своей немощи»[51].

В своей работе Дэвид Юм превосходно описывает устройство того, что мы называем человеческим мышлением или работой ума: это комбинаторика опытных данных, то есть содержимого памяти.

«На первый взгляд ничто не кажется более свободным от ограничений, чем человеческая мысль, которая не только не подчиняется власти и авторитету людей, но даже не может быть удержана в пределах природы и действительности. Создавать чудовища и соединять самые несовместимые формы и образы воображению не труднее, чем представлять (conceive) самые естественные и знакомые объекты. Тело приковано к одной планете, по которой оно передвигается еле-еле, с напряжением и усилиями, мысль же может в одно мгновение перенести нас в самые отдаленные области Вселенной или даже за ее границы, в беспредельный хаос, где природа, согласно нашему предположению, пребывает в полном беспорядке. Никогда не виденное и не слышанное все же может быть представлено; ничто не выходит за пределы могущества мысли, кроме того, что заключает в себе безусловное противоречие.

Но хотя наша мысль, по-видимому, обладает безграничной свободой, при более близком рассмотрении мы обнаружим, что она в действительности ограничена очень тесными пределами и что вся творческая сила ума сводится лишь к способности соединять, перемещать, увеличивать или уменьшать материал, доставляемый нам чувствами и опытом. Думая о золотой горе, мы только соединяем две совместимые друг с другом идеи золота и горы, которые и раньше были нам известны. Мы можем представить себе добродетельную лошадь, потому что на основании собственного переживания способны представить себе добродетель и можем присоединить это представление к фигуре и образу лошади – животного, хорошо нам известного. Словом, весь материал мышления доставляется нам внешними или внутренними чувствами, и только смешение или соединение его есть дело ума и воли. Или, выражаясь философским языком, все наши идеи, т. е. более слабые восприятия, суть копии наших впечатлений, т. е. более живых восприятий»[52].

В сущности, ни Платон, ни отцы христианской церкви не получали при помощи умозрения новое знание. Говоря об идеях, они имели в виду вполне конкретные предметы:

«…анализируя наши мысли, или идеи, как бы сложны или возвышенны они ни были, мы всегда находим, что они сводятся к простым идеям, скопированным с какого-нибудь предыдущего ощущения или чувствования (feeling or sentiment). Даже те идеи, которые кажутся нам на первый взгляд наиболее далекими от такого источника, при ближайшем рассмотрении оказываются проистекающими из него. Идея Бога как бесконечно разумного, мудрого и доброго существа порождается размышлением над операциями нашего собственного ума и безграничным усилением качеств доброты и мудрости. Мы можем вести наше исследование до каких угодно пределов и при этом всегда обнаружим, что каждая рассматриваемая нами идея скопирована с впечатления, на которое она похожа»[53].

Юм совершенно убежден, что все то, что мы называем содержанием мышления, представляет собой комбинаторику чувственных данных. О проблеме врожденного или приобретенного характера идей, которая так занимала раннего эмпирика Локка, Юм замечает, что идеи у первого понимаются слишком общо, включая аффекты. Очевидно, что нельзя назвать приобретенными агрессию или половое влечение. Это значит для нас сегодня, что существуют особенности мозга, которые определены наследственностью, имеют эволюционное происхождение и которые, в свою очередь, предопределяют то, каким образом наш мозг оперирует чувственными данными и памятью. Нет ничего удивительного в факте врожденного и универсального для всех людей без исключения характера некоторых реакций, вроде безусловного коленного рефлекса. Такими же предопределенными могут быть некоторые реакции мозга и даже принципы, по которым мозг связывает приобретенную информацию.

Здесь я хотел бы специально подчеркнуть для людей, получивших представление о философии в советской традиции: Дэвида Юма невозможно вписать в таблицу разновидностей «материализма» и «идеализма», которую зубрили в советских вузах. Когда Юм говорит об идеях, он имеет в виду не самостоятельное существование идей в реальности идей, как это делал Платон. Под идеями Юм понимает вполне материальное содержимое памяти. Шагнув дальше, мы можем сказать, что речь идет об организации мозга. Дэвид Юм в своей работе занимается эпистемологией, то есть вопросами теории познания, а не онтологией, то есть вненаучным рассуждением о метафизическом устройстве реальности. Это может ускользать от внимания людей, слабо знакомых с философией, но некритично относящихся к марксизму и большевизму. Забегая вперед, скажу, что Карл Маркс был чистым гегельянским метафизиком, рассуждавшим о законах истории самих по себе и диалектике тезисов и антитезисов, не менее причудливой, чем причины Аристотеля. Работы Маркса никогда не имели отношения к науке.

Но еще меньшее отношение к науке имели чисто идеологические конструкции советской «материалистической» традиции. Советский «материализм» представляет собой метафизику, поскольку опирается на рассуждения о «материи самой по себе» Людвига Фейербаха, что ближе Платону или Спинозе с его субстанцией, чем к физике, в которой материя – это конкретные частицы, имеющие массу покоя. В силу этого критерия поле в физике не является материей, но это совершенно не означает, что электромагнетизм имеет какое-либо отношение к «идеализму» или «действию духов» (впрочем, от уродливого политического режима, отрицавшего законы наследственности и генетику целиком (дело Вавилова) в пользу кабинетного философствования XIX века и псевдонауки Лысенко, можно ожидать любых, самых безумных выводов). Вся проблема здесь только в понятийном аппарате, и уже на уровне понятийного аппарата марксизм имеет не большее отношение к естествознанию, чем теология. Разгадка проста: современная наука – это эмпиризм Юма и Маха в сочетании с атомизмом Левкиппа и Демокрита, а данные о полях и частицах получаются на основании экспериментальных данных, а не отвлеченных рассуждений Маркса «о материи и идеях». Показательна история знаменитой работы Владимира Ульянова «Материализм и эмпириокритицизм. Критические заметки об одной реакционной философии».

Уже на уровне понятийного аппарата марксизм имеет не большее отношение к естествознанию, чем теология

В своей работе Владимир Ульянов утверждает, что Маху свойственно убеждение, что «мир существует лишь в нашем сознании», а суть материализма заключается в том, что «материальные предметы существуют независимо от нашего сознания, сами по себе». На самом деле Эрнст Мах никогда не утверждал, что существует лишь человеческое сознание, а мир является продуктом воображения. Напротив, в работе «Познание и заблуждение» Мах прямым текстом сводит мыслительную деятельность к работе головного мозга, а интеллектуальные способности человека к условным рефлексам, в связи с чем ссылается на многочисленные медицинские исследования своего времени. Что же ввело одиозного предводителя петроградского переворота в заблуждение? Мысль Маха заключается в том, что любую информацию о действительности мы получаем благодаря органам чувств, что совершенно логично и очевидно. Соответственно, все наши предложения о фактах и закономерностях окружающего мира описывают лишь наши опытные данные либо предсказывают новые опытные данные. В этом суть научного метода (Мах – один из наиболее выдающихся физиков рубежа XIX–XX веков)! Эрнст Мах писал в своих трудах об эпистемологии (методе науки), а Владимир Ульянов писал в своей работе об онтологии (об устройстве действительности). Развивая логику Маха, можно сказать, что утверждение о том, что «вещи существуют помимо нашего сознания», настолько же бессмысленно, как и утверждение о том, что «вещи существуют только в нашем сознании» (оба ответа даны на бессмысленный вопрос). И в этом Ленин встает не на позиции ученых, а на позиции Иммануила Канта с его рассуждениями «о вещах самих по себе» (о ноуменах в противовес феноменам). Но в своей критике Канта Мах указывает, что само рассуждение «о вещах самих по себе» не имеет под собой никакого опытного основания. Воображаем ли мы, что вещи на самом деле отличаются от того, «что нам кажется», или же что вещи «пропадают» «из реальности», стоит нам отвернуться – это в равной степени праздный вымысел. У нас нет никаких оснований говорить о «кажущемся» и «подлинном» (что есть это апофатическое «подлинное» само по себе?), мы можем судить лишь о данных и условиях получения данных, где условия получения данных – единственный источник информации о возможных искажениях, например об оптических иллюзиях. Мы знаем лишь о том, что видим и можем описать. Известен знаменитый юридический анекдот: когда студентам-юристам женского пола описали гипотетическую ситуацию, в которой их клиент спрятала в стол зеленую шкатулку, стоило только ее мужу войти в комнату, и попросили ответить на вопрос о том, что было спрятано, те дали множество самых разных ответов, от бумаг государственной тайны до фотографии любовника. Все студенты-юристы мужского пола дали один-единственный ответ: их клиент спряталазеленую шкатулку. В этом анекдоте суть и естественной науки, и криминалистики.