Статья: Опять Шопен не ищет выгод: об одном русском образе Шопена

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Аверинцев, ни Топоров этого слова не любили, но позволим себе его употребить за неимением лучшего).

В переводе бенновского «Шопена» «утомленный, овеянный тенью смерти» только примерно соответствует оригинальному «verdunkelt von Mьdigkeit und Todesnдhe», омраченный усталостью и близостью смерти, что создает такое живописное, как бы рембрандтовское в расхожем смысле впечатление (к настоящему Рембрандту отношения не имеющее). Для Бенна были важны такие эффекты, близкие живописи экспрессионизма, которая и образовывала главное поле отсылок его стихов в другом виде искусства. Аверинцев создает впечатление более динамическое, ближе к сюжету средневековой мистерии или, точнее, ее символистского подражания, где действительно может появиться ангел смерти с черными крыльями, а вся пластика игры актера будет выражать эту идею утомления. Но эта мистериальность оказывается вписана Аверинцевым в особое представление о том, как устроена святость в качестве события духовной жизни, где он обращается не к живописи, но к кинематографу, где, как мы понимаем, благодаря крупному плану и резким контрастам динамической смены планов описанные эффекты достигаются даже лучше, чем в символистской сценографии и экспериментальных постановках.

Аверинцев начинает рассуждение о собственной природе святости с того, что мы легко сопоставим с кинематографическим флешбэком, в случае, если он служит не только раскрытию глубины отдельного характера, но образованию общей структуры фильма, пересбор- ке начального конфликта, так что, например, детство героя бросает свет вообще на все, что произойдет: «Каждый святой поступок хотя бы и грешного, слабого христианина, при обязательном условии, что это поступок действительно святой, а не просто благонравный, даже не просто высоконравственный (т.е. сообразный все той же социальной этике), - есть реальное, хотя бы на миг, возвращение из мира сего к истоку, в то чудо, каким было рождение христианства». Но далее Аверинцев объясняет эпизод из жития святого Сергия, почему он в двенадцать лет не просто чувствовал себя грешником, но чувствовал себя таким каждый день - и здесь поневоле житийное повествование накладывается для самого Аверинцева и его читателя на главный сюжетообразующий механизм фильма А. Тарковского «Андрей Рублев», где необходимость соблюсти сроки работы в условиях нарастающей опасности, в том числе осуществить чудесную работу, отлить колокол по неведомому рецепту, оказывается главным мотивом, этот счет дней и сроков и позволяет живо пережить не только характеры героев, но и ту проблему творчества как чуда, которая стоит за этими характерами.

Аверинцев подробно опровергает тривиальные ходы мысли, которые потребовали бы увидеть в признании юного Сергия просто психологическую скромность, но и литературную условность. Видеть в этом психологическую скромность мешают собственные ограничения исторической психологии, а литературную условность - принципиальная организация мысли Епифа- ния Премудрого, возвращающегося к истокам своей собственной духовной жизни, а не выстраивающего работу общих мест для воспроизведения необходимых смыслов, иначе говоря, создающего весь текст как сбывающийся в качестве живого и полнокровного в этом флешбэке. Поэтому Аверинцев, до этого прямо не называвший кинематограф, вдруг приводит пример из условного фильма, причем не Тарковского или другого мэтра, а из телефильма о войне. Святой чувствует себя великим грешником «не потому, что святой есть безличный эталон из небесной палаты мер и весов или абсолютный авторитет по Великому Инквизитору Достоевского; а потому, и только потому, что в нашем опыте нет даже подобия той крутизны, тех битв, среди которых протекает его жизнь. Это все равно, как если бы тыловик, никогда не нюхавший пороха, разглядывал, предположим, в кинематографической или телевизионной документальной хронике бойца на передовой и вздумал критически комментировать его телодвижения в миг рукопашного боя» (Аверинцев С., 1992, с. 10).

Тем самым битва, война на передовой возникает там, где происходит самое интимное в жизни святого, и так же точно Аверинцев мыслит и Шопена, как того, кто готов к мученичеству, к «расстрелам», но при этом сражается на передовой «утомленный, овеянный тенью смерти» (Бенн Г., 1990, с. 247), и это означает не его особое предсмертное состояние, но некоторую норму битвы, нельзя иначе находиться на передовой, а на передовой пришлось находиться многим, и много фильмов по телевизору посвящено этому великому подвигу. И далее святость Шопена, находящегося на передовой, развивается и дальше в переводе: патетичный и скромный Шопен экспрессиониста Бенна превращается в героического Шопена, близкого пастернаковскому образу великого реалиста, созданному в год Великой Победы, в 1945 г.

Аверинцев необычно передает слова об уничтожении Шопеном перед смертью своих черновиков и прочих бумаг: «nur keine Restbestдnde, Fragmente, Notizen, / diese verrдterischen Einblicke» (больше никаких остатков, фрагментов, заметок, / этих предательских взглядов) - «только никаких фрагментов и свидетельств, / нечего заглядывать, куда не надо». На первый взгляд разговорное «заглядывать, куда не надо» так не сочетается с академическими, гелертерскими, словно название немецкой анти- коведческой книги «фрагментами и свидетельствами». Но именно такое сочетание учености и разговорности позволяет связать образ Шопена с образами святых, для которых житийные фрагменты и свидетельства являются лишь символами действительно ими пережитого.

Так и в эссе о Сергии Радонежском Аверинцев рассуждает о бесах, иначе говоря, об агентах социального зла, различных компромиссов и войн, что они как раз сохраняют все фрагменты и свидетельства, прекрасно знают о действии добра, но превращают их в «законы общества», тогда как столкновение с настоящей святостью и ограничивает их действие, действие вражды: «А вот святость - та буквально заставляет их потерять голову и лезть на стенку, больно ожигая памятью о том, чем были для них земная жизнь, смерть и воскресение Христа. Святой спутывает их расчеты, основанные все на тех же законах общества» (Аверинцев С.,1992,с. 11).

Таким образом, если у Бенна речь идет о простой социальной закономерности, сплетнях вокруг великих людей, а значит, о некоторой фатальности социальной жизни, которую можно преодолеть только радикальным экспрессионистским жестом, в том числе уничтожением черновиков, то Аверинцев думает о духовных закономерностях. Дело не в том, что нельзя превращать фрагменты и свидетельства в ключ к личности художника, о чем говорил и Пастернак, но в том, что нельзя их превращать в некоторое правило, в закономерность, это и будет принятием зла, которое действует в рутинных социальных формах.

Это не заглядывать куда ни надо, имеет еще один смысл, который напрямую связан с интимными подробностями личных документов. Аверинцев рассматривает подробно вопрос, почему искушения Сергия были не эротическими, как в случае святого Антония и других великих святых христианской традиции, а исключительно танатологическими:«Не знаю, позволительно ли предположить, что такова вообще преимущественная тактика ада на нашей земле в сравнении с его же тактикой на других долготах и широтах: напускать не тьму страсти, а тьму страха, действовать нагим ужасом, потусторонним террором; но по отношению к Сергию он вел себя именно так». Таким образом, дело не в том, что эротические подробности будут плохим ключом к личности, а в том, что они просто неверный, непристойный ключ, не имеющий ничего общего с битвой на передовой, это те фрагменты и свидетельства, которые любит тыловик, а не настоящий герой. Если у Бенна важно, что мы все поддаемся соблазну вчитать бульварный сюжет в историю жизни музыканта, что было важно и для рефлексии о Шопене Пруста, в конце концов потребовавшей от М. Пруста перейти к прозе и тоже своеобразному реализму (Ласкина Н., 2017, с. 226), то для Аверинцева соблазны вчитывания готовых смыслов уже действуют в мире, и поэтому важно просто сказать, что в эту сторону не надо смотреть, что святость состоит совсем в другом, что отвечает и структуре некоторых музыкантских метафор Пастернака (Савельева В., 2019, с. 20-23). Сходный образ святого Сергия как визионера, не поддающегося эротическим искушениям потому что он просто опережает их, устремляется к новым формам бытия, представлен и в русской духовной лирике, например, в стихотворении О. Седаковой «Сергий Радонежский. Легенда двенадцатая» (1973), где направленность взгляда должна опережать образы прошлого и будущего, развиваясь как форма музыкальной баллады.

Исходя из этой направленности взгляда, Аверинцев и переводит конечное «aus artistischer Ьberzeugung» как «выведенные убежденностью художника» (Бенн Г., 1990, с. 248), хотя в оригинале это скорее не убежденность, а убеждение, способность убеждать других, а не личное переживание, определяющее поведение. Для Бенна Шопен - это композитор, убедительность произведений которого превосходит бытовые обстоятельства, предшественникэкспрессионистов, способный убеждать своими формальными решениями, а не идеями - в начале стихотворения говорится о неспособности Шопена развивать и отстаивать отвлеченные идеи. Для Аверинцева это скорее человек глубочайшей убежденности, видения которого и художественные решения тоже следуют из его убежденности. Именно так он и изображает Сергия Радонежского, как впервые руководствовавшегося внутренним убеждением, а не только теми историческими вызовами, которые и потребовали от христиан действовать так, как положено христианам: «Как отмечал еще Георгий Федотов, более столетия перед преподобным Сергием на Руси не было ни одного инока, которого Церковь причислила бы к лику святых. Были святые князья (Александр Невский, благоверные страдальцы, умученные в Орде за отказ подчиниться языческому церемониалу); было некоторое число святых иерархов; но преподобных - не видно» (Аверинцев С., 1992, с. 11). Видимость оказывается не только критерием фактического наличия святости, но и критерием личного убеждения.

Проведенное исследование позволяет сформулировать ряд выводов. Прежде всего, образ Шопена-реали- ста у Пастернака и у Аверинцева никогда не связан с простым анализом музыкальных мотивов и, тем более, биографических обстоятельств, но скорее с теми эффектами реальности, которые создает искусство ХХ в. и такие его новые виды, как кинематограф. Такое осмысление Шопена как победителя социального зла, как святого и аскета, возвращающегося к детству и внимающего себе, стало возможно и благодаря художественным возможностям кинематографа, и прежде всего опыту Великой Победы, победы над социальным злом, угрожавшим существованию всего мира.

Образ Шопена противостоит некоторой нарочитости экспрессионизма, и Аверинцев показал, что экспрессионизм поневоле смешивает различные формы страха, например, эротический и танатологический, в то время как опыт Шопена позволяет эти страхи развести. Аверинцев, переводя стихотворение Бенна, в точности передает образность этого стихотворения, но иначе решает стилистические проблемы, переводя вопросы социальной рефлексии в область духовной дисциплины и аскезы. Тем самым, мотивации Шопена оказываются другими, чем у Бенна, не патетическими и реактивными, а активными и героическими.

Так создается особый образ Шопена, жизнь которого не может стать предметом обывательского интереса, по Бенну, не потому, что обыватель неправ, но потому что структура его жизни и его внутренней рефлексии сопротивляется любому такому присвоению. Аверинцев, вслед за Пастернаком, убирает из образа Шопена все патетические, страдальческие черты в обыденном смысле, весь мелодраматизм, но резко сближает его образ с образами величайших христианских святых, героических мучеников. Поэтому образ Шопена оказывается одновременно способом осмыслить святость, а музыкальные мотивы, такие как собственное развитие балладной формы и этюда, оказываются ключевыми для понимания непредсказуемости действий святого.

ЛИТЕРАТУРА

1. Аверинцев С.С. Тихое и чудное житие // Родина. 1992. № 5. С. 7-11.

2. Бенн Г. Шопен / пер. С.С. Аверинцева // LaternaMagica: Альманах. М.: Прометей, 1990. С. 247-248.

3. Ласкина Н.О. «Шопен, море слез...»: Вокруг одного стихотворения Марселя Пруста // Критика и семиотика. 2017. № 2. С. 213228.

4. Мальцева О. Шекспир, Шопен, Рембрандт и другие: Концепция гения в христианской парадигме Бориса Пастернака // ActaPolono-Ruthenica. 2016. Т. 21. С. 205-216.

5. Михайлова Е.В. Образ Ф. Шопена в поэтическом дискурсе // Язык. Текст. Дискурс. 2016. № 14. С. 258-267.

6. Пастернак Б.Л. Шопен // Пастернак Б.Л. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 4. М.: Худож. лит., 1991. С. 403-406.

7. Савельева В.В. Синестетические «музыкальные» метафоры в очерках Б. Пастернака «Шопен» и «Охранная грамота» // Научное сообщество студентов XXI столетия. Гуманитарныенауки. 2019. С.17-23.

8. REFERENCES

9. Averintsev, S.S. (1990), “Quiet and wonderful life”, Rodina [Homeland], no. 5, pp. 7-11. (in Russ.)

10. Benn, G. (1990), “Chopin”, Laterna Magica: Almanakh [Laterna Magica:Anthology],

11. Prometei, Moscow, pp. 247-248. (in Russ.)

12. Friedrich, H. von. (2010), Struktura sovremennoi liriki: ot Bodlera do serediny dvadtsatogo stoletiya [The structure of modern lyric poetry: From Baudelaire to the middle of the twentieth century], Yazyki slavianskoi kul'tury, Moscow, Publ., 342 p. (in Russ.)

13. Laskina, N.O. (2017), “Chopin, the sea of tears...”: around one poem by Marcel Proust”, Kritika i semiotika [Criticism and semiotics], no 2. pp. 213-228. (in Russ.)

14. Mal'tseva, O. (2016), “Shakespeare, Chopin, Rembrandt and others: The concept of genius in the Christian paradigm of Boris Pasternak”, Acta Polono-Ruthenica, vol. 21, pp. 205-216. (in Russ.)

15. Mikhailova, E.V. (2016), “Image of F. Chopin in poetic discourse”, Yazyk. Tekst. Diskurs[Language. Text. Discourse], no. 14, pp. 258-267. (in Russ.)

16. СкоропадскаяА.А. МотивбеснованиявпоэтикеБ. Пастернака // Проблемыисторическойпоэтики. 2018. Т. 16, № 2. С. 174193.

17. Топоров В.Н. Святость и святые в русской духовной культуре. Т. 2. Три века христианства на Руси (ХП-Х1У вв.). М.: Языки русской культуры, 1998. 907 с.

18. Фридрих Г. Структура современной лирики: От Бодлера до середины двадцатого столетия / пер. с нем. М.: Языкиславянскойкультуры, 2010. 342 с.