мотив самоубийства в поэзии н.а. некрасова
Яшина Анна Александровна
Московский педагогический государственный университет fekla1319@yandex.ru
Статья посвящена одной из актуальных проблем современного некрасоведения - мотиву самоубийства в творчестве поэта. Анализируются социально-исторические причины обращения Н. А. Некрасова к данному мотиву и его функции в поэтических текстах автора. Исследуется культурный генезис воплощенных в стихотворных текстах автора представлений о суициде, восходящих, как установлено в статье, к сентименталистской традиции, а также к канону «страшной» баллады и мифологическим представлениям. Рассматриваются также особенности художественного воплощения в текстах образа смерти.
Ключевые слова и фразы: мотив самоубийства; Н. А. Некрасов; сентиментальный натурализм; баллада; демонологические мотивы.
некрасов мотив самоубийство смерть
THE MOTIVE OF SUICIDE IN THE POETRY OF N. A. NEKRASOV Yashina Anna Aleksandrovna
Moscow State University of Education fekla1319@yandex.ru
The article is devoted to one of actual problems of modern Nekrasov studies - to the motive of suicide in the poet's works. The social and historical reasons for N. A. Nekrasov address to this motive and its functions in the poetic texts of the author are analyzed. The author of the article studies the cultural genesis of ideas about suicide, embodied in N. A. Nekrasov's poetry and ascending as stated in the article to the sentimentalist tradition, as well as to the canon of a “terrible” ballad and mythological representations. The features of artistic presentation of death image in the texts are also considered.
Key words and phrases: motive of suicide; N. A. Nekrasov; sentimental naturalism; ballad; demonological motives.
«Самоубийства у нас до того в последнее время усилились, - писал Ф. М. Достоевский в “Дневнике писателя” за 1876 год, - что никто уж и не говорит об них. Русская земля как будто потеряла силу держать на себе людей» [4, c. 180-181]. Действительно, на 60-70-е годы XIX века приходится небывалый в истории России всплеск суицидальной активности населения. Газеты этого периода, как отмечает И. А. Паперно, буквально кричали о самоубийстве: «“Cамоубийство за самоубийством в Петербурге”, “еще одна попытка самоубийства”. <…> В марте 1871 года… обозреватель “Отечественных записок” во “Внутренней хронике” сосредоточил свое внимание именно на росте преступлений и самоубийств, наблюдаемом читателем газет: “Стоит только заняться чтением дневника происшествий и отчетов о заседаниях окружных судов - вас невольно охватывает какой-то ужас. Если мы возьмем последний месяц старого и два месяца нового года, то увидим, что в одних только столицах застрелилось и зарезалось человек десять благородных. Неблагородных мы не берем уж в расчет, потому что их нужно считать дюжинами”» [13, с. 101].
Причины «эпидемии самоубийств» середины XIX века лежат, прежде всего, в социальной сфере, в результатах политических и экономических реформ. Не углубляясь в детальный анализ этих причин, сошлемся на мнение Г. Чхартишвили, который в качестве основного фактора, стимулировавшего рост суицидальной активности населения, указывал «классический дюркгеймовский фактор - аномию» [15, с. 252]. Ликвидация крепостного права и Великие реформы разрушили традиционный жизненный уклад подданных Российской империи. Социальное и имущественное положение значительной части населения резко изменилось: элитарное самосознание, воспитание и материальные нужды стремительно разоряющегося дворянства перестали отвечать пореформенным жизненным реалиям, что делало эту группу населения лидером по числу самоубийств. В суицидогенной социальной ситуации оказались и крестьянские, и мещанские дети, в результате реформ получившие образование, но, как правило, обреченные на бедность и «неблагородный» образ жизни. В результате значительных социально-экономических сдвигов разрушались сложившиеся общественные идеалы и моральные нормы, религиозное сознание переживало кризис, потребовавший от людей резкой экзистенциальной переориентации.
Немалую роль сыграл и так называемый «эффект Вертера» [7; 17]: в ходе Великих реформ государственный контроль над прессой в России был ослаблен, и газеты - впервые за долгие годы - получили возможность освещать на своих страницах ранее запретную тему суицида. Повышенное внимание, которое уделялось в российской прессе 1860-1870-х годов теме самоубийства, также послужило одним из факторов, стимулировавших суицидальную активность населения.
Русская культура середины XIX века выдвинула проблему суицида едва ли не на первый план: причины небывалого роста числа самоубийств по-разному осмыслялись представителями различных направлений общественной мысли и стали предметом оживленных дискуссий.
Освещением случаев суицида занимались преимущественно публицисты либеральной и демократической ориентации, пытавшиеся сделать достоянием общественности научный подход к этой проблеме и пропагандировавшие достижения позитивистской социологии и моральной статистики. Так, Н. К. Михайловский еще в 1870-х годах писал о роли подражания в самоубийстве, рассматривая последнее в рамках разрабатывавшейся им социологической теории «героев и толпы». Правая печать, ставившая целью борьбу с либеральными веяниями, трактовала учащение случаев суицида как закономерное следствие распространения нигилистических идей и доказательство их безусловной опасности для общества.
В развернувшуюся полемику активно включались писатели и поэты, самоубийство стало популярной темой художественной литературы [16]. Н. А. Некрасов оказался одним из первых авторов, попытавшихся подвергнуть это явление системной эстетической рефлексии.
В большинстве текстов суицид осмысляется им в социально-психологическом аспекте и изображается как явление типическое, как специфическая черта современной эпохи.
В ряде произведений мотив самоубийства используется для создания исторического фона, характеристики социальной действительности, как, например, в известном стихотворении «Утро» (1872-1873) и поэме «Современники» (1875). Суицид в «Утре» описан как (1) явление, с одной стороны, типичное и частотное, что вполне соответствует исторической действительности и сообщает стихотворению злободневность. Типичность подчеркнута, в частности, употреблением неопределенных местоимений: «На позорную площадь кого-то / Повезли - там уж ждут палачи… Кто-то умер… Где-то в верхнем этаже раздался / Выстрел: кто-то покончил с собой…» [10, с. 117-118]. Самоубийство представлено автором также как явление (2) закономерное: существование в сумрачном и гибельном Петербурге, населенном торгашами, палачами, проститутками и ворами, невыносимо, и самоубийство становится логическим его итогом (заметим, что оно совершается «где-то в верхнем этаже»: верхние этажи домов, как и подвалы, в Петербурге XIX века заселяла городская беднота). На типичности и повторяемости самоубийства сделан акцент и в поэме 1875-го года «Современники»: «Лакей принес пучок газет; / Я жадно их раскрыл, / Минуя кражу и пожар / И ряд самоубийц, / Встречаю слово "юбиляр", / Читаю список лиц, / Стяжавших лавры…».
Однако чаще мотив самоубийства становится основой сюжета стихотворения. В стихотворениях «Нравственный человек» (1847), «Вино» (1853), «Эй, Иван!» (1867), «Про холопа примерного, Якова верного» (1876) рассматриваемый мотив разрастается до типового сюжета «крепостной кончает с собой / пытается покончить с собой из-за несправедливого отношения к нему барина». В первых трех текстах, как нам кажется, этот сюжет интерпретирован автором в духе «сентиментального натурализма» [2; 3].
Влияние сентименталистских моделей здесь не столько проявляется на уровне поэтики, сколько выражается в апелляции автора к этическим ценностям, открытым сентименталистской культурой: внесословной ценности и права на человеческое достоинство каждой личности. Героями этих произведений оказываются бедные, «незначительные», но при этом способные на глубокие переживания, люди, остро чувствующие трагизм своего социального положения.
Так, в стихотворении «Нравственный человек» читаем: «Крестьянина отдал я в повара, / Он удался; хороший повар - счастье! / Но часто отлучался со двора / И званью неприличное пристрастье / Имел: любил читать и рассуждать. / Я, утомясь грозить и распекать, / Отечески посек его, каналью; / Он взял да утопился: дурь нашла!» [9, с. 58-59]. Самоубийство потрясенного поркой крестьянина-повара подразумевает в нем обостренное чувство собственного достоинства, душевную тонкость и поистине сентименталистскую «чувствительность».
Указание на пристрастие к чтению и «рассуждениям», не соответствовавшее его «низкому» происхождению и образу жизни, кроме того, находит значимое в рассматриваемом сентименталистском контексте соответствие в эпизоде самоубийства слуги в «Письмах русского путешественника« Н. М. Карамзина: «Сего мая 28 дня, в 5 часов утра, в улице Сен-Мери застрелился слуга господина N. Прибежали на выстрел, отворили дверь... Несчастный плавал в крови своей; подле него лежал пистолет… Между разбросанными по столу бумагами нашлись стихи, разные философические мысли и завещание. Из первых видно, что сей молодой человек знал наизусть опасные произведения новых философов; вместо утешения извлекал из каждой мысли яд для души своей, не образованной воспитанием для чтения таких книг, и сделался жертвою мечтательных умствований. Он ненавидел свое низкое состояние и в самом деле был выше его как разумом, так и нежным чувством» [6, с. 489].
Герой стихотворения «Эй, Иван!» (1867), крепостной слуга, не отягощен знаниями и страстью к философствованию; напротив, автор изображает его пьяницей, вором и лгуном: «Ремесла Иван не знает, / Делай, что дают: / Шьет, кует, варит, строгает, / Не потрафил - бьют! / “Заживет!” Грубит, ворует, / Божится и врет / И за рюмочку целует / Ручки у господ. / Выпить может сто стаканов - / Только подноси» [10, с. 55-56]. Но даже в герое, казалось бы, окончательно опустившемся, автор видит, прежде всего, человека в гуманистическом понимании этого слова, личность, достойную сострадания и уважения. Попытка самоубийства открывает духовную драму героя, заключающуюся в утрате им самоуважения, неосуществимости в крепостническом обществе его желания быть признанным: «Господа давно решили, / Что души в нем нет. / Неизвестно - есть ли, нет ли, / Но с ним случай был: / Чуть живого сняли с петли, / Перед тем грустил. / Господам конфузно было: / “Что с тобой, Иван?” / - Так, под сердце подступило, - / И глядят: не пьян! / Говорит: - Вы потеряли / Верного слугу, / Все равно - помру с печали, / Жить я не могу! / А всего бы лучше с глотки / Петли не снимать… - / Сам помещик выслал водки / Скуку разогнать. / Пил детина ерофеич, / Плакал да кричал: / - Хоть бы раз Иван Мосеич / Кто меня назвал!.. » [Там же, с. 57].
В стихотворении «Вино» (1853) также анализируется психологическая реакция «маленького человека» на несправедливое наказание: «Без вины меня барин посек, / Сам не знаю, что сталось со мной? / Я не то чтоб большой человек, / Да, вишь, дело-то было впервой. / Как подумаю, весь задрожу, / На душе все черней и черней. / Как теперь на людей погляжу? / Как приду к ненаглядной моей? / И я долго лежал на печи, / Все молчал, не отведывал щей; / Нашептал мне нечистый в ночи / Неразумных и буйных речей. / И наутро я сумрачен встал; / Помолиться хотел, да не мог, / Ни словечка ни с кем не сказал / И пошел, не крестясь, за порог» [9, с. 66].
В данном случае мотив самоубийства оказывается вытесненным в подтекст; в стихотворении не сказано, что герой задумал покончить с собой, однако, как нам кажется, на это намекает упоминание «нечистого». В славянском фольклоре за чертом устойчиво закреплена функция подстрекательства к самоубийству: «Воздействие нечистой силы на висельника, надевающего на себя петлю по наущению или прямо с помощью дьявола, считается у славян почти повсеместно причиной самоубийства» [1; 14, с. 378], суициденты «благословляются» чертом, после смерти служат ему. Учитывая, с одной стороны, фольклорный контекст, с другой - повторяемость рассматриваемого сюжета («крепостной кончает с собой из-за несправедливости со стороны барина») в поэзии Н. А. Некрасова, на которую указывалось выше, можно утверждать наличие в «Вине» интересующего нас мотива на подтекстовом уровне.
В 1876-м году поэт снова обращается к разработке рассматриваемого нами сюжета в стихотворении «Про холопа примерного - Якова верного», вошедшем в главу «Пир» поэмы «Кому на Руси жить хорошо». Здесь сюжет интерпретируется в ином ключе - текст этот явным образом ориентирован на традицию «страшной» баллады.
В первую очередь, обратим внимание на использование типично балладных локусов для конструирования пространства текста: действие кульминационного эпизода стихотворения «Про холопа примерного…» разворачивается в лесной чаще («Едут… Направо трущоба лесистая, / Имя ей исстари: Чертов овраг <…> не дорога - беда! / Ямы, валежник; бегут по оврагу / Вешние воды, деревья шумят… / Стали лошадки - и дальше ни шагу, / Сосны стеной перед ними торчат…» [11, с. 198]). Также Н. А. Некрасов обращается к характерной для «страшной» баллады демонологической образности: «Вожжи у Якова дрожмя дрожат, / Крестится: “Чур меня, сила нечистая!” / Шепчет: “Рассыпься!” (мутил его враг). / Едут… Направо трущоба лесистая, / Имя ей исстари: Чертов овраг» [Там же]. Ср. в первоначальной редакции текста: «Руки у Якова дрожмя дрожат / Молится: Чур меня, сила нечистая» [Тут собирается сила нечистая; / Лошади что-то замедлили шаг, / Стало потряхивать…] [Там же, с. 535]. Прибегает автор и к использованию анималистического кода баллады с целью создания специфически балладной мрачной и зловещей атмосферы: «Зги не видать! только совы снуют, / Оземь ширяясь крылами… горят / Чьи-то два круглые, яркие ока, / Птицы какие-то с шумом летят, / Слышно, посели они недалеко, / Ворон над Яковом каркнул один, / Чу! их слетелось до сотни!» [Там же, с. 499].