ЦЕННОСТЬ ЖИЗНИ В ХУДОЖЕСТВЕННО-ПУБЛИЦИСТИЧЕСКОМ ИЗМЕРЕНИИ «ДНЕВНИКА ПИСАТЕЛЯ» Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО
Д.А. Богач
Аннотация
На материале «Дневника писателя» рассматривается ценность жизни как значимая для Достоевского-художника аксиологема. Доказывается мысль о том, что писатель-публицист и писатель-художник как «фигурант» «Дневника» не эстетизирует смерть, он открывает жизнь как стержневую универсальную ценность, ценность высшего порядка, в основе которой лежит понимание жизни как абсолюта, пласт «смысложизненной» проблематики, открывающий сущность человека, его сознания в отношении к миру и обществу, деятельную природу (витализм) отдельно взятой личности и всего человечества. Данное положение открывает читателю виталистическую концепцию мира «по Достоевскому».
Ключевые слова: Ф. М. Достоевский, витализм, аксиология, ценность жизни, «Дневник писателя», русская литература.
Abstract
D.A. Bogach.
THE VALUE OF LIFE IN THE ARTISTIC AND JOURNALISTIC DIMENSION OF THE «WRITER'S DIARY» BYF. M. DOSTOEVSKY.
On material of «The diary of the writer» the life value as an aksiology-element significant for Dostoyevsky. The thought that the publicist and the writer as «person involved» in «Diary» does not represent death is proved, it opens life as the rod universal value, value of the highest order which cornerstone understanding of life as the absolute is as the layer of a «meaning of life» perspective opening essence of the person, his consciousness in the relation to the world and society, the active nature (vitalism) of an individual personality and all mankind. This situation opens for the reader the vitalistic concept of the world «according to Dostoyevsky».
Keywords: F. M. Dostoyevsky, vitalism, axiology, life as value, «Diary of the writer», Russian literature.
Проблема ценности жизни традиционно является узкоспециализированным предметом философской науки, гносеологическим полем аксиологических изысканий. Однако терминологические границы этой дефиниции размыты, понятийный аппарат до сих пор не сформирован в силу сложности и плюралистичности данного научного вопроса.
Подходы к изучению ценности жизни базируются не только на философско-аксиологических концепциях [2; 4; 5; 30], но и на отдельно взятых воззрениях социологических [14; 28], юридических [3; 20; 29], акмеологических [23], религиоведческих [27; 33], антропологических [1; 9; 22; 26] и культурологических [32; 34] наук.
В литературоведческом корпусе при всей самоочевидности проблемы до сих пор отсутствуют полноценные системные исследования, посвященные интерпретации ценности жизни в художественном мире произведения, однако имеются отдельные работы, выявляющие виталистический универсум в творчестве того или иного писателя.
Так, можно обозначить, в частности, статьи В.В. Давыдова, где рассматриваются онтологические основы личностного мироотношения литературного героя и витальное начало в «Записках охотника» И.С. Тургенева [10]; работы А.Е. Кунильского, посвященные спектру значений концепта «жизнь» в публицистических и художественных текстах А.А. Григорьева, Ф.М. Достоевского, А.Н. Островского, Н.Г. Чернышевского и др., более подробно в своих изысканиях исследователь показывает особое значение в аксиологии русских писателей концепта «живая жизнь» [17; 18]; в исследованиях М.А. Шалиной (Кустовской) доказывается мысль о том, что «под «живой жизнью» у Достоевского подразумевается не столько действительность, актуальная история земного бытия, сколько духовная реальность, то, что делает человека духовно живым» [19, c. 179]; по мнению японского исследователя К. Накамура, чувство жизни у Достоевского продиктовано его пантеистическим мировосприятием: «Природа как бы несет электрический заряд, и в прикасающихся к ней людям возникает сильный ток двух видов: одни получают импульс тока жизни, а другие - тока смерти» [25, с. 110].
Как видим, виталистический универсум Достоевского в современной литературоведческой и философской науке не является чем-то неожиданным; в то же время само понятие ценности жизни транслируется, на наш взгляд, с различных методологических установок, напрямую не связанных с аксиологией, именно поэтому критерии идентификации ценности жизни в художественном произведении и мировоззренческом опыте писателя в филологическом корпусе не обозначены. Однако рамки статьи не позволяют нам детально остановиться на данных методологических нюансах.
Опираясь на фундаментальные работы упомянутых выше ученых, скажем, что под ценностью жизни в структуре художественной реальности стоит понимать стержневую универсальную ценность, ценность высшего порядка, в основе которой лежит понимание жизни автором и героем как абсолюта, как сверхзначимости всего того, что окружает человека в реальности и что задано в его воображении, осмыслении, отношении к кому-то или чему-то, пласт «смысложизненной» проблематики персонажей, открывающий сущность человека, его сознания в отношении к миру и обществу, деятельную природу (витализм) отдельно взятой личности и всего человечества (в изображении и осмыслении субъектом творчества).
Интерес достоевсковедов к аксиологии писателя определяется тем, что Достоевский и как большой художник, и как человек прожил яркую и интересную жизнь, жизнь, насыщенную различными событиями. Осмысляя свой непростой мировоззренческий и биографический опыт, в финале своей жизни Достоевский скажет: «Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла» (27; 86) (здесь и далее произведения Ф. М. Достоевского цитируются по: [13] с указанием номера тома (полутома) и страниц в круглых скобках); и данное утверждение является репрезентативным для понимания витализма Достоевского, поскольку отражает истинную ценность жизни - веру в Бога как в спасение.
И это многократно подтверждается и биографией, и творчеством писателя. Так, стоя на Семеновском плацу в ожидании казни, именно в Боге Достоевский вновь обретает жизнь, а его вера в воскрешение и бессмертие становится непоколебимой. По воспоминаниям жены писателя А. Г. Достоевской, минуты мучительного приготовления к расстрелу представлялись бесконечностью, жизнь казалась безгранично дорогой, хотелось вновь испытать счастье жить долго. Отмену приговора Достоевский воспринимает не в качестве акта осуществившейся юридической справедливости, а как рождественский сюжет - великое чудо накануне Рождества Христова, где жизнь свершилась не благодаря, а вопреки: «Не запомню другого такого счастливого дня! Я ходил по своему каземату в Алексеевском равелине и все пел, громко пел, так рад был дарованной мне жизни» [12, с. 111].
Эти впечатления лишний раз подтверждают, что Достоевский - пример человека, которого не сломили сложные обстоятельства, который не утратил веру в жизнь, и, как ни странно, страдания и испытания, выпавшие на долю автора, только укрепляли жизнеутверждающее начало его творчества.
Действительно, если внимательно перечитать Достоевского без навязанных советской идеологией стереотипов о мрачном и депрессивном писателе, то можно убедиться, что Достоевский, как справедливо отмечала Р.О. Мазель, поистине «поэт счастья, исступленно любящий живую жизнь» [21, с. 165]. ценность жизни достоевский самоубийство
В мировоззрении и творчестве Достоевского «переживание» ценности жизни наблюдается и до каторги, однако психологический опыт «открытия смерти» стал для него основополагающим, поскольку автор обрел новый взгляд на течение времени, понимание жизни как великого дара: «Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени <...> - так кровью обливается сердце мое. Жизнь - это дар, жизнь - счастье, каждая минута могла быть веком счастья» (28(1); 164). К. В. Мочульский справедливо отмечал, что в этих словах «слышится потрясенность души и радостная взволнованность возвращения к жизни» [24, с. 117].
Эшафот и каторга определили фундаментальные основы виталистической аксиосферы писателя, для которого даже непреодолимые страдания и испытания обратились в нуль по сравнению с высшей ценностью жизни.
С тех пор для Достоевского эта тема стала «больной», жгуче актуальной. В частности, на страницах «Дневника писателя» Достоевский касался очень серьезной криминологической тенденции - эпидемии добровольных смертей, охвативших русское общество, прежде всего молодежь. К этому вопросу Достоевский относился крайне серьезно: он досконально изучал текущую уголовную хронику, вдумчиво исследовал причины суицидальных наклонностей молодежи, пытался понять идею добровольных «логических» самоубийств.
На страницы «Дневника писателя» Достоевский выводит различные типы самоубийц, дает им свою характерологическую оценку, детально «анатомизирует» поступки юных самоубийц и их идеи, определившие решения свести счеты с жизнью. По авторитетному суждению Достоевского, среди людей-смертников можно выделить самоубийц поневоле, самоубийц по большому безумию и идеологических самоубийц (которые сознательно ушли в небытие, руководствуясь губительной идеей).
Среди самоубийц поневоле Достоевский отмечает людей, слабых по духу, уничтоженных сложными жизненными обстоятельствами, людей, доведенных до крайности. Так, в статье «Среда» Достоевский пишет о женщине, которая прошла через великие испытания: терпела унижения и побои от мужа; законный супруг на глазах у ребенка цинично изводил свою жертву, упиваясь особой жестокостью; морил голодом, заставляя побираться по соседям; нагружал тяжелой работой; довел до помешательства, вследствие чего женщина повесилась в присутствии маленькой дочери, которая в самый пик развязки слезно вопрошала: «Мама, на что ты давишься?» (21; 21)
Достоевский не оправдывает самоубийство, но осуждает «среду», способствовавшую этому страшному злодеянию. К примеру, Достоевский открыто выступает против следственных и судебных органов, что закрывали глаза на домашнее насилие, советовали бедной, до смерти избитой и обезумевшей от побоев женщине «жить согласнее» с мужем; автор также негодует, почему истинный виновник всех циничных преступлений - муж самоубийцы - был помилован судом присяжных.
Достоевского здесь потрясает и обескураживает либеральная позиция суда, заключавшаяся в оправдании преступника, посрамившего самое ценное - жизнь и здоровье человека; в этом писатель усмотрел не гуманизацию отечественного судопроизводства, а полную дискредитацию ценности человеческой жизни, поскольку невозможно, по мнению автора, оправдать тирана, который за ноги вешал свою жену, бил ее веревками и палками, ремнями и плетью на глазах у корчащейся от страха девочки: «Под конец ему нравилось тоже вешать ее за ноги, как вешал курицу. Повесит, должно быть, а сам отойдет, сядет, примется за кашу, поест, потом вдруг опять возьмет ремень и начнет, и начнет висячую...» (21; 21)
Достоевский считает, что средой невозможно извинить преступления, но должно проявить милосердие к самоубийцам, ставшим жертвой сложных обстоятельств. В оправдание своей позиции Достоевский приводит пример молодой девушки (статья «Два самоубийства»), решившейся покончить с собой, потому что «никак не могла приискать себе для пропитания работы» (23; 146). Примечательно, что девушка-смертница выбросилась из окна, держа в руках образ, что, по мнению писателя, является странной и неслыханной в самоубийстве чертой: «Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто - стало нельзя жить. «Бог не захотел» и - умерла, помолившись» (23; 146). В этом самоубийстве Достоевский видит коллективную вину за неучастие в жизни ближнего, за отсутствие в современном обществе практики деятельной любви.
Если самоубийцам поневоле Достоевский скорбно сочувствует, то в отношении самоубийц-безумцев писатель крайне категоричен: это люди, уничтоженные собственной гордыней и эгоизмом, нравственно искалеченные существа, до дикости неразвитые. Примером подобного истолкования может послужить следующее послание самоубийцы своему родителю: «Милый папаша, мне двадцать три года, а я еще ничего не сделал; убежденный, что из меня ничего не выйдет, я решился покончить с жизнью...» (22; 5) По мнению Достоевского, в этом эпизоде особый цинизм сопряжен с надменной гордыней, которая нисходит до крайне «полного свинства» (это «карикатура» на либерально мыслящую молодежь, которая утратила праведные ценности).
Однако в большей мере внимание Достоевского приковано к особому типу личности, решившемуся свести счеты с жизнью, - это идеологический самоубийца (человек, который по шаткости понятий и убеждений, предаваясь ложной идее, совершает такой страшный поступок).
Так, в статье «Одна несоответственная идея» Достоевский рассуждает о самоубийстве молодой акушерки, которая устала жить и решила отдохнуть в могиле: «Чрезвычайно характерно одно письмо одной самоубийцы, девицы, приведенное в «Новом времени», длинное письмо. Письмо даже сварливо, нетерпеливо: - отстаньте только, я устала, устала. «Не забудьте велеть стащить с меня новую рубашку и чулки, у меня на столике есть старая рубашка и чулки. Эти пусть наденут на меня» <.> «Мой вид на жительство в чемоданной крышке”» (23; 25).
Достоевского здесь поражает не столько идея, в основе которой - утрата смысла жизни, ее полнейшая непереносимость, сколько особый цинизм, которым продиктовано это письмо: «Она не пишет снять, а стащить, - и всё так, то есть во всем страшное нетерпение. Все эти резкие слова от нетерпения, а нетерпение от усталости» (23; 25).
Этот цинизм определяет не просто уход в небытие с особой формой жестокости по отношению к близким, которые непременно будут скорбеть; этот цинизм определяет особый статус идеологического самоубийцы, его позиции. Эти идеи и позиции - самые разнообразные по своим смыслам, однако их объединяет одно - стремление уйти из жизни громко, вызывающе, исторически; например, так этот уход звучит в еще одной предсмертной записке юной самоубийцы: «Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых бокалами Клика. А если удастся, то я прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедясь, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Очень даже не шикарно выйдет!» (23; 145) (из статьи «Два самоубийства»).
В статье «Приговор» Достоевский пишет о самоубийце от скуки. Его уход в небытие - это протест, это бунт против существующего миропорядка, приговор самому себе и законам природы: «...какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня без моей воли на то, сознающего?» (23; 146).
Как позже отметит писатель, «мой самоубийца есть именно страстный выразитель своей идеи, то есть необходимости самоубийства, а не индифферентный и не чугунный человек. Он действительно страдает и мучается, и, уж кажется, я это выразил ясно.<.> В чем же беда, в чем он ошибся? Беда единственно лишь в потере веры в бессмертие» (24; 48).