В работах Миронова вообще можно найти немало противоречивых суждений. Одно из таких противоречий касается аграрного перенаселения. Оценки, которые историк дает этому явлению, различаются до противоположности в зависимости от того, в каком контексте оно возникает. Когда историк повествует об успехах дореволюционной модернизации, он утверждает: «...Общего перенаселения в масштабе страны не наблюдалось, а проблема избытка рабочих рук, существовавшая в некоторых местностях, решалась простым переселением и улучшением агротехники» (Миронов, 2012а: 610). Когда Миронову требуется объяснить, почему в период Первой мировой войны мобилизации мужчин-работни- ков в армию не могли подорвать сельскохозяйственное производство, он вспоминает: «Однако до войны в деревне существовало значительное аграрное перенаселение. В 50 губерниях Европейской России оно оценивалось в 52% в 1900 году и в 56% в 1914 году от общего числа рабочих рук, это примерно 23 и 30 млн работников соответственно. Причем дефицит наблюдался во всех губерниях, хотя в разной степени -- от 12% в Самарской до 69% в Тамбовской (1900 г.) ... Благодаря этому призванным в армию 47% трудоспособных мужчин нашлась замена» (Миронов, 2017а: 469-470). Здесь историк привлек уже максимальные имеющиеся в литературе оценки масштабов аграрного перенаселения, которые к тому же демонстрируют -- вопреки предыдущим его утверждениям -- отнюдь не решение, а нарастание проблемы от 1900 к 1914 году.
Наличие взаимоисключающих утверждений, используемых ситуативно, по-видимому, свидетельствует об отсутствии у Миронова сколько-нибудь последовательной позиции в изучении аграрной истории пореформенной России.
В связи с этим стоит и брошенный им вскользь тезис, что «проблема избытка рабочих рук» решается «улучшением агротехники» (Миронов, 2012а: 610). Какого рода улучшения имеются в виду? Все улучшения агротехники, повышающие продуктивность хозяйства за счет повышения производительности труда, не только не решают проблему избытка рабочих рук, но, наоборот, усугубляют ее. Рост производительности труда ведет к высвобождению рабочих рук и увеличению сельской безработицы. Следовательно, в этом утверждении, если быть последовательным, может идти речь лишь о таких изменениях агротехники, которые увеличивают трудозатратность сельского хозяйства. О желательности именно такого рода изменений в конце XIX -- начале XX века много писали экономисты народнического направления, называя это повышением трудо- интенсивности и считая его магистральным путем прогресса для крестьянского хозяйства. В этом, во ввязывании все возрастающего количества народного труда в землю, они, между прочим, видели и лучший для России способ избежать пролетаризации деревни и, соответственно, избежать развития индустрии, чтобы не пойти по пути западноевропейских капиталистических стран. В концепции модернизации, которую отстаивает Миронов, такой ход мысли выглядит противоестественным. Вероятно, его исходный тезис есть лишь небрежная фраза, тиражирующая расхожие заблуждения.
История сельского хозяйства России второй половины XVIII -- первой половины XIX века знает множество примеров, когда помещики заводили у себя «улучшения» по самым современным западным образцам, интенсифицировали хозяйства, переходили на многополья и плодосмены, заводили посевы новых культур, закупали сортовые семена, импортный породистый и высокопроизводительный скот, возводили различные хозяйственные постройки, а уж сколько было ввезено новейшей техники... Успех сопутствовал прогрессивным хозяевам не часто, многие впадали в убытки и спустя несколько лет бросали свои «улучшения» или разорялись. Отчасти из-за того, что где-то не учли особенности российских природно-климатических условий, но главным образом потому, что новые технологии не вписывались в рынок. Камнем преткновения оказывался вопрос: как сделать имение с новыми технологиями рентабельным, если его продукция либо не имеет сбыта, либо цены слишком низки? Но ведь тот же вопрос в рыночной экономике, а экономика России конца XIX -- начала XX века была именно такой, относится и к крестьянским хозяйствам. И в крестьянском хозяйстве улучшение агротехники может идти лишь в меру расширения ёмкости аграрного рынка. Прогресс агротехники в конечном счете увеличивает объем производимой продукции, и если этот новый объем не находит сбыта по цене, окупающей затраты на улучшение агротехники, сельхозпроизводители несут убытки, а наиболее слабая их часть -- разоряется и пополняет ряды экономически избыточного населения страны. «Проблема избытка рабочих рук» в сельском хозяйстве, увы, не решается простым «улучшением агротехники».
Слабость экономической аргументации Миронова проявляется и в подходах к проблеме крестьянской бедности. Обратим внимание, какими показателями исследователь предлагает измерять уровень достатка и экономической силы крестьянского хозяйства? «Лично мне, -- пишет он, -- трудно считать “влачащими жалкое существование” тех, кто владел домом и хозяйственными постройками, приблизительно 14 га земли на двор из 8 человек, двумя лошадьми (или лошадью и волом), 2-3 головами крупного рогатого скота, 5-6 головами мелкого скота и птицей -- таково имущество типичного хозяйства помещичьих крестьян (39% населения страны) в 1860 г., накануне отмены крепостного права, в среднем для Европейской России. После эмансипации величина надела и число скота постепенно уменьшались (вследствие прироста населения), но все равно оставалось значительным. В 1916 г. (согласно сельскохозяйственной переписи) в Европейской России в среднем на крестьянский двор из 5,3 чел. (без учета членов семьи, находившихся в армии) приходилось 9-10 га земли, 1-2 лошади, 2,3 головы крупного рогатого скота, 5 голов мелкого скота и птица. ... Даже хозяйства тех крестьян, которых в советской историографии относили к бедным, имели 5 га посева и 2,8 га прочей удобной земли, лошадь, корову, мелкий история рогатый скот и птицу» (Миронов, 2012а: 541-542). Надо отметить, что в советской историографии к бедным относили обычно крестьян безлошадных (в 1912 г. их насчитывалось 31,6% от общего числа дворов) или бескоровных, о существовании которых наш автор здесь не упоминает. Однако его логика ясна: уровень благосостояния и экономической силы крестьянского хозяйства Миронов, как и подавляющее большинство историков, предлагает измерять численностью натуральных элементов хозяйства.
Проблема видится в том, что для оценки состояния хозяйства, работающего в условиях рыночной экономики, и крестьянское хозяйство здесь не исключение, прежде всего имеет значение соотношение доходов и расходов. Целью сельского хозяйства (если, конечно, оно руководствуется собственными интересами, а не указаниями Госплана) не может быть обработка максимально возможной земельной площади, или содержание максимально возможного количества скота, или получение максимально высоких урожаев, надоев и привесов. Цель всякого нормального хозяйства -- получение максимального чистого дохода. Не валового, а чистого, за вычетом издержек всех видов. И с этой точки зрения, в отличие от Миронова, я могу себе представить жалкое существование крестьянской семьи из 8 человек даже при наличии 14 га земли и двух лошадей. Хозяйство вообще может быть рентабельным, а может быть убыточным как при 14 га, так и при 10, так и при 100 и т. д.
Вопрос, насколько прибыльно или убыточно хозяйствовали российские крестьяне и помещики в тот или иной период, представляет для историков большую проблему. Отсутствие необходимых источников усугубляется теоретической сложностью задачи: «Вычисление чистой доходности земледельческого предприятия даже капиталистического типа является спорной и сложной задачей благодаря присутствию в балансе натуральных частей и нерыночных продуктов», -- отмечал еще Л.Н. Литошенко (Литошенко, 1923: 30). Такую задачу применительно к периоду конца XIX -- начала XX века историки в принципе ставили, но не Миронов и другие сторонники «новых» подходов, а, как ни странно, их оппоненты, остававшиеся на позициях марксистской политэкономии (Островский, 2013).
Характерную иллюстрацию неэкономического мышления в области аграрной истории дает следующее рассуждение Б.Н. Миронова: «Низкое потребление, или низкое благосостояние... являлось не следствием бедности как таковой, а результатом неэффективного использования имевшегося значительного имущества. Если бы крестьяне работали в полную меру своих сил, используя все рабочее время, их уровень жизни был бы, несомненно, более высоким. Однако даже в начале ХХ века в крестьянском хозяйстве норма напряжения труда, или, по выражению А.В. Чаянова, “степень самоэксплуатации”, или доля рабочих дней в году, не превышала 50%» (Миронов, 2012а: 542). Поставим здесь несколько простых вопросов. Что значит работать «в полную меру своих сил»? До физического истощения? Где должны были работать те крестьяне, у которых размер хозяйства был слишком мал, чтобы задействовать весь запас их труда, а возможности промысловых заработков отсутствовали? Может быть, историк считает, что крестьяне могли увеличивать трудозатраты на единицу площади в своем хозяйстве? Но где расчеты, доказывающие, что увеличение трудозатрат окупилось бы при экономических условиях данного времени и места? Или крестьяне должны были максимизировать продукцию, работая себе в убыток? С какой стати, если они были не крепостные? И главное, почему историк считает, что крестьяне сами не могли адекватно определять «норму напряжения труда» в своем хозяйстве?
Упомянутый Мироновым А.В. Чаянов как раз придерживался мнения, что крестьяне это определять умели, и пытался построить модель крестьянского хозяйства с точки зрения оценки трудозатрат. Модель трудопотребительского баланса Чаянова предполагала, что крестьянин-работник в своем хозяйстве балансирует меру затрат своего труда с мерой удовлетворения своих (и своей семьи) потребностей. Крестьянин, согласно этой модели, трудится не до достижения максимальной выработки, то есть полного исчерпания своих сил, и не до того момента, как будут удовлетворены минимально необходимые жизненные потребности, а до того момента, когда, с его точки зрения, тягостность дальнейших трудозатрат сравняется с субъективной оценкой полезности произведенной этими трудозатратами прибавки дохода. Из этого следует, что если крестьяне останавливают или даже сокращают трудовые усилия, значит, они не видят смысла трудиться больше. Это не значит, что потребности крестьян полностью удовлетворены, и они не нуждаются в увеличении дохода. Это значит, что они видят, что ценность потенциально возможного более высокого дохода неадекватна усилиям, которые им необходимо затрачивать на его получение.
Историк, конечно, может считать, что крестьяне ошибались, что «на самом деле» им не хватало предприимчивости, капиталистического менталитета, что они жили в плену традиций, мешавших стремиться к обогащению, или в плену мифов народнической пропаганды, или они были просто лентяи и пьяницы и т. п. Примерно так, судя по всему, считает Миронов и многие его последователи. Однако представляется более конструктивным для исследователя поставить вопрос иначе: приняв факт остановки роста трудовых усилий крестьян как результат рационального экономического выбора хозяйствующего субъекта, действующего в парадигме оптимизации трудозатрат, попытаться найти ему объективное объяснение. Возможно, за этим явлением обнаружатся некие институциональные и/или рыночные ограничения, препятствовавшие экономическому росту, увидев которые мы должны будем скорректировать история картину изучаемого периода истории.
Итак, в современной историографии сложилась парадоксальная ситуация. С одной стороны, остается факт начавшейся в 1917 году в России революции, в которой участвовали миллионные массы городских и деревенских низов, решительно недовольных существовавшим положением дел. Социальный взрыв был настолько силён, что власть в стране в ходе Гражданской войны перешла в руки радикальных социалистов, создавших новое государство, в котором на протяжении нескольких следующих десятилетий сознательно и целенаправленно уничтожались базовые основы современной западной цивилизации: рынок, право, частная собственность, гражданское общество -- как автономные от государственной власти сферы человеческих взаимоотношений. С другой стороны, новейшими трудами историков воссоздана картина впечатляющих успехов поздней Российской империи в области экономического, политического и социального развития в русле западной цивилизации, которые всячески преуменьшались прежней историографией. И в этой новой картине, кажется, нет и не может быть места для революции 1917 года, ее остается разве что выбросить из истории и забыть, сделав вид, что советское государство лишь продолжало «модернизацию», начавшуюся в царской России.
Можно ли совместить и осмыслить в рамках единой концепции эти две картины российской истории конца XIX -- начала XX века: успешную модернизацию и одновременное нарастание социальных предпосылок глубокого, реакционного по своей сущности переворота? Думается, такая возможность откроется, если продолжить исследования феномена аграрного перенаселения, углубляя его экономический аспект.
В историко-аграрных исследованиях до сих пор преобладает демографический аспект проблемы: рост крестьянского населения в земледельческом центре России к концу XIX века привёл к нехватке земли для сохранения крестьянского хозяйства с традиционной технологией (и традиционным экономическим менталитетом), подразумевающей зерновую специализацию и паровую трехпольную систему земледелия. То есть аграрное перенаселение сводилось к малоземелью. Большинство учёных-современников полагали, что единственная разумная перспектива развития состояла в интенсификации хозяйства, которую они и пропагандировали среди крестьян. Большинство крестьян неохотно прислушивались к этим рекомендациям, при всяком удобном случае выступая за «черный передел», -- в 1905 году неудачно для себя, в 1917 году удачно. Пытаясь объяснить слабые успехи учёных-агрономов у крестьянской аудитории, многие исследователи писали об особом крестьянском менталитете, специфику которого следует искать то ли в религии, то ли в теории Чаянова.
Между тем в конце XIX -- начале XX века наиболее активное аграрное развитие демонстрировал не земледельческий центр, а окраинные регионы, расположенные на юг и восток от него. Именно их показатели создают ту благоприятную среднестатистическую динамику, которую сегодня выставляют на передний план историки российской модернизации как свидетельство общего роста аграрного производства страны, опережавшего рост населения. Растущее зерновое производство в черноземно-степных районах имело очевидные преимущества: целина давала более высокую урожайность при минимальных затратах на обработку (на единицу площади) и еще не требовала затрат на удобрения, свойства почвы и климата позволяли выращивать более дорогие сорта хлебов (прежде всего пшениц и ячменей) и масличных культур, близость южных регионов к черноморским портам и строящиеся железные дороги снижали издержки транспорта и удешевляли сбыт, более свободный режим землепользования и рынок земли позволяли при наличии капитала выстраивать здесь хозяйства оптимальной (с точки зрения получения прибыли) площади, где в условиях нехватки работников стала широко использоваться новейшая уборочная техника, паровые машины, то есть работал капитал, и происходила капиталоинтенсификация. Историки-марксисты недаром писали о наличии в России американского пути развития, однако неверно распространять эту модель на всю Россию.