10.71
В связи с моим замечанием о возвращении к животным следует добавить последнее примечание. Со времени вторжения дарвинизма в область человеческих проблем (вторжения, за которое сам Дарвин не отвечает) появилось много «социальных зоологов», которые доказали, что человеческий род обязательно будет физически вырождаться, поскольку среди его членов недостаточна физическая конкуренция, а возможность защиты тела при помощи усилий ума не дает естественному отбору действовать на наши тела. Первый, кто сформулировал эту идею (но сам не придерживался ее), был Сэмюэл Батлер, который писал: «Единственная серьезная опасность, которую предчувствовал этот писатель» (едгинский писатель) «заключалась в том, что машины» (а мы можем добавить, цивилизация вообще) «настолько… снизила бы жесткость конкуренции, что многие лица со слабой физической организацией не были бы обнаружены и передали бы свою слабость потомкам» (Erewhon, 1872; см. Everyman Edition, p. 161). Насколько я знаю, первым, кто написал на эту тему объемистый том, был В. Шальмайер (см. прим. 65 к гл. 12), один из основателей современного расизма. В действительности теорию С. Батлера постоянно открывали вновь (особенно «биологические натуралисты» в смысле главы 5). Согласно многим современным писателям (см., например, G. M. Estabrooks. Man: The Mechanical Misfit, 1941), человек сделал решающую ошибку, став цивилизованным и, в частности, начав помогать слабым. До этого он был почти совершенным человекозверем. Однако цивилизация с ее искусственными методами защиты слабых привела к вырождению и, следовательно, должна, в конце концов, разрушить себя. Отвечая на такие аргументы, мы должны признать, что человек, возможно, однажды исчезнет из этого мира. Однако мы должны к этому добавить, что это верно и для самых совершенных зверей, не говоря уж о тех, кто «почти совершенен». Теория, согласно которой человеческий род мог бы прожить несколько дольше, если бы не впал в фатальную ошибку — помогать слабым, — весьма сомнительна. Однако, если бы даже она была верна, действительно ли простая продолжительность выживания вида — это все, чего мы добиваемся? Или почти совершенный человекозверь имеет столь выдающуюся ценность, что мы должны предпочесть продление его существования (он и так существует уже довольно длительное время) нашему эксперименту по помощи слабым?
Я верю, что человечество не совершило фатальной ошибки. Несмотря на измену некоторых интеллектуальных лидеров, несмотря на оглупляющее воздействие методов Платона в сфере образования и разрушительные результаты пропаганды, все же налицо значительные успехи. Помогли многим слабым людям. Вот уже почти сто лет рабство практически отменено. Некоторые убеждены, что оно вскоре будет вновь введено. Я настроен более оптимистически, ведь это, в конце концов, будет зависеть от нас самих. Однако, даже если все это будет снова потеряно и даже если нам придется вернуться к почти совершенному человекозверю, это не изменит того факта, что однажды, хотя бы на короткое время, рабство действительно исчезло с лица земли. Я верю, что это достижение и память о нем может компенсировать некоторым из нас все наши неудачи. Оно, возможно, даже компенсирует некоторым из нас фатальную ошибку, сделанную нашими предками, когда они упустили золотую возможность остановки всех изменений — возврата в клетку закрытого общества и установления на века совершенного зоопарка почти совершенных обезьян.
Дополнения
Во втором издании этой книги я существенно дополнил примечание 9 к главе 6 (с. 308-315). Выдвинутая в этом примечании историческая гипотеза впоследствии получила развитие в моей статье «Характер философских проблем и их научные корни» (К. Popper. The Nature of Philosophical Problems and Their Roots in Science // British Journal for the Philosophy of Science, 1952, vol. 3, pp. 124 и след.; впоследствии она была включена в мою книгу «Conjectures and Refutations»). Ее можно сформулировать в таком виде:
(1) Открытие иррациональности квадратного корня из двух, которое привело к краху пифагорейской программы сведения геометрии и космологии (и, по-видимому, всего знания) к арифметике, вызвало кризис греческой математики.
(2) «Начала» Евклида представляют собой не учебник геометрии, а скорее последнюю попытку платоновской школы преодолеть этот кризис путем перестройки всей математики и космологии на фундаменте геометрии (что означало инверсию пифагорейской программы арифметизации) для того, чтобы иметь дело с проблемой несоизмеримости на систематической основе, а не ad hoc.
(3) Именно Платоном была впервые задумана программа, впоследствии реализованная Евклидом: Платон первым осознал необходимость перестройки и, выбрав геометрию в качестве нового фундамента и метод геометрических пропорций в качестве нового метода, выдвинул программу геометризации математики, включая арифметику, астрономию и космологию; именно его идеи легли в основу геометрической картины мира, а, следовательно, и современной науки — науки Коперника, Галилея, Кеплера и Ньютона.
Я высказал предположение, что знаменитая надпись над входом в платоновскую Академию (см. с. 308, (2)) имела в виду эту программу геометризации. (То, что было намерение провозгласить инверсию пифагорейской программы, подтверждает Архит — см. Diels-Kranz, фрагмент А.)
На с. 310 я высказал предположение о том, что «Платон был одним из первых создателей специфически геометрической методологии, цель которой состояла в спасении того, что можно было в математике спасти, и в покрытии издержек «краха пифагореизма», охарактеризовав это предположение как «весьма смелую историческую гипотезу». Я не считаю отныне эту гипотезу столь уж сомнительной. Напротив, теперь я чувствую, что, прочитав заново в свете этой гипотезы сочинения Платона, Аристотеля, Евклида и Прокла, можно получить столько подкрепляющих ее свидетельств, сколько трудно было бы даже вообразить. В дополнение к убедительным фактам, на которые есть ссылка в только что цитированном абзаце, я хотел бы также обратить внимание на то, что уже «Горгий» (451 а/b; с; 453 е) относит обсуждение «четного» и «нечетного» к компетенции арифметики, тем самым четко отождествляя последнюю с пифагорейской теорией чисел, тогда как геометр характеризуется в нем как человек, овладевший методом пропорций (465 b/с). Более того, в другом отрывке из «Горгия» (508 а) Платон не только говорит о геометрическом равенстве (см. прим. 48 к гл. 8), но также вводит неявно принцип, который позднее был развит им во всей полноте в «Тимее» и согласно которому космический порядок есть порядок геометрический. В этой связи из «Горгия» следует также, что термин не ассоциируется у Платона с иррациональными числами, ибо, как сказано в отрывке 465 а, даже умение, или искусство, не должно быть для такой же науки, как геометрия, это верно a fortiori. Я думаю, чтоможно перевести просто как «алогичный» (см. также «Горгий», 496 а/b и 522 е). Эта деталь важна для интерпретации названия утерянного сочинения Демокрита, упомянутого на с. 309.
Моя статья «The Nature of Philosophical Problems and Their Roots in Science» содержит ряд идущих еще дальше предположений, касающихся платоновской геометризации арифметики и космологии в целом, осуществленной им инверсии пифагорейской программы, а также его теории форм.
Добавлено в 1961 г.
Поскольку это «Дополнение» было впервые опубликовано в 1957 г., в третьем издании настоящей книги я почти случайно обнаружил интересное подтверждение сформулированной мною исторической гипотезы (см. пункт (2) первого абзаца этого «Дополнения»). Речь идет об одном месте в комментариях Прокла к Первой книге «Начал» Евклида (ed. Friedlein, 1873, Prologus II, p. 71, 2-5), ясно показывающем, что существовала традиция, рассматривавшая евклидовы «Начала» как платоновскую космологию, т. е. как разработку проблематики «Тимея».
В примечании 50 (6) к главе 8 содержится намек на то, что вопреки распространенному мнению, «Теэтет» — более ранний диалог, чем «Государство». Эту идею мне подсказал ныне покойный д-р Роберт Айслер в разговоре, состоявшемся незадолго до его кончины в 1949 г. Однако поскольку он сообщил мне о своем предположении лишь то, что оно отчасти базируется на фрагменте 174 с и след. «Теэтета», причем, как мне казалось, оно не укладывалось в мою концепцию, то я чувствовал, что это предположение недостаточно обосновано и выглядит гипотезой ad hoc, чтобы я имел основания возложить ответственность за него на д-ра Айслера.
Однако с тех пор я нашел довольно много независимых доводов в пользу более ранней датировки «Теэтета» и поэтому хотел бы теперь отдать должное догадке, первоначально высказанной д-ром Р. Айслером.
Поскольку Ева Закс установила (см. Eva Sachs // Socrates, 1917, vol. 5, p. 531 и след.), что пролог «Теэтета», как он дошел до нас, был написан после 369 г. до н. э., то гипотеза о сократической середине диалога и его более ранней датировке влечет за собой и другую гипотезу — о не дошедшей до нас первоначальной версии диалога, переработанной Платоном после смерти Теэтета. Последнее предположение было выдвинуто независимо рядом исследователей еще до обнаружения свитка (см.: Klassikerhefte // Ed. by H. Diels, Berlin, 1905, vol. 2), содержащего фрагмент «Комментария к Теэтету» со ссылкой на две его различные версии. Представляется, что следующие доводы подтверждают обе эти гипотезы:
(1) Некоторые тексты Аристотеля, по-видимому, указывают на «Теэтет»: они полностью согласуются с текстом «Теэтета» и в то же время утверждают, что выраженные в них идеи принадлежат скорее Сократу, чем Платону. Фрагменты, которые я имею в виду, приписывают Сократу, во-первых, изобретение индукции (см. «Метафизика», 1078b 17-33; ср. 987b 1 и 1086b 3), что, полагаю, косвенно указывает на сократовскую майевтику — метод (подробно развитый в «Теэтете») помощи ученику в постижении истинной сущности вещи путем очищения его ума от ложных предрассудков; и, во-вторых, позицию, многократно с такой ясностью выраженную в «Теэтете»: «…Сократ ставил вопросы, но не давал ответов, ибо признавал, что он [их] не знает» (Аристотель. «О софистических опровержениях», 183b 7). (Эти фрагмент обсуждаются в ином контексте в моей лекции «Об источниках знания и заблуждения» (On the Sources of Knowledge and of Ignorance // Proceedings of the British Academy, 1960, vol. 46; см., в частности, с. 50), которая была также опубликована отдельным изданием Оксфордским университетом (Oxford University Press) и вошла в мою книгу «Conjectures and Refutations».)
(2) Заключительная часть «Теэтета» на удивление не убедительна, хотя именно так, как кажется, было задумано с самого начала. (Действительно, попытка решить проблему знания, предпринятая в этом замечательном диалоге, потерпела полный провал.) Однако, как известно, столь же неубедительные концовки характерны для многих ранних диалогов Платона.
(3) «Познай самого себя» интерпретируется в этом диалоге так же, как и в «Апологии Сократа» — «Узнай, как мало ты знаешь». В заключительных словах диалога Сократ говорит: «Итак, если ты соберешься родить что-то другое, Теэтет, и это случится, то после сегодняшнего упражнения плоды твои будут лучше; если же ты окажешься пуст, то меньше будешь в тягость окружающим, будешь кротким и рассудительным и не станешь считать, что знаешь то, чего ты не знаешь. Ведь мое искусство умеет добиваться только этого, а больше ничего, да я и не знаю ничего из того, что знают прочие великие и удивительные мужи» («Теэтет», 210 с).
(4) То, что известный нам текст диалога является второй, переработанной Платоном версией, представляется особенно правдоподобным, если учесть тот факт, что введение к диалогу (начиная с 142 а и до конца 143 с), которое вполне могло быть добавлено в память о великом муже, фактически вступает в противоречие с фрагментом, сохранившимся, возможно, при переделке первоначального варианта этого диалога. Я имею в виду конец «Теэтета», в котором подобно многим ранним диалогам говорится о предстоящем суде над Сократом. Противоречие заключается в том, что Эвклид, появляющийся как персонаж во введении и повествующий об истории написания диалога, рассказывает (142 c-d; 143 а), что, бывая часто в Афинах (куда он прибывал, вероятно, из Мегары), всякий раз пользовался случаем проверить свои записи у Сократа и то тут, то там внести «поправки». Об этом говорится так, что становится совершенно ясно: сам диалог должен был состояться по крайней мере за несколько месяцев до суда над Сократом и его смерти. Однако это никак не согласуется с концовкой диалога. (В литературе я не встретил каких-либо упоминаний об этой проблеме, но мне трудно представить, что она вообще не обсуждалась кем-либо из исследователей Платона.) Возможно даже, что упоминание о «поправках» в 143 а, а также вызвавшее много споров (см., например: С. Rltter. Plato, vol. 1, 1910, pp. 220 и след.) описание в 143 b-с «нового стиля» изложения были введены для того, чтобы объяснить некоторые отклонения переработанного варианта текста от первоначального. (Это позволило бы хронологически поместить переработанную версию «Теэтета» даже после написания «Софиста».)
Меня просили ответить что-то критикам первого тома моей книги. Однако, прежде чем сделать это, я хотел бы еще раз выразить признательность всем тем, кто своими критическими замечаниями помог мне улучшить книгу в том или ином отношении.
Что же касается остальных моих оппонентов, с работами которых мне довелось познакомиться, то я вынужден дать им обстоятельный ответ. Подвергнув критике Платона, я, как теперь сознаю, вызвал обиду и раздражение многих платоников, о чем сожалею. И все же некоторые из них поразили меня ожесточенностью своей реакции. По-моему, большинство защитников Платона игнорируют факты, которые, как мне кажется, при серьезном подходе не могут быть отвергнуты. Это относится даже к лучшему из них — профессору Рональду Б. Левинсону и его монументальному труду (645 страниц убористого печатного текста) «В защиту Платона» (Ronald В. Levinson. In Defence of Plato. Cambridge, 1953).
В настоящей попытке ответить профессору Левинсону я выделяю две совершенно неравнозначные задачи. Менее важная из них — защитить себя от множества обвинений — вынесена вперед (раздел А) с тем, чтобы личными оправданиями не слишком затемнять более важную задачу, а именно — дать ответ на выдвинутые профессором Левинсоном аргументы в защиту Платона (раздел В).
A
Увидев себя в изображении профессора Левинсона, я усомнился в истинности того, как я сам изобразил Платона. Уж если из книги современника можно вывести столь искаженное представление о его идеях и замыслах, то не тщетна ли надежда воссоздать более или менее правдивый облик автора, жившего двадцать четыре столетия назад?
Как же мне защититься от отождествления с мнимым прообразом портрета кисти профессора Левинсона? Все, что я могу — это показать, что по крайней мере некоторые неправильные переводы, ошибочные толкования и искажения платоновских текстов, которые инкриминирует мне профессор Левинсон, в действительности не существуют. Да и то лишь на двух-трех характерных примерах, выбранных наугад из сотен, так как подобных обвинений в его книге, кажется, больше, чем страниц. Поэтому мне остается только одно — доказать беспочвенность по крайней мере части наиболее тяжких обвинений, выдвинутых против меня.
Я предпочел бы сделать это, не возбуждая встречных обвинений в искажении цитат и т. п. Однако, поскольку это мое стремление не нашло понимания у моих оппонентов, то я хочу, чтобы в этом вопросе у читателя была полная ясность. Как я теперь понимаю, профессор Левинсок, подобно другим платоникам, наверняка счел мою книгу не просто оскорбительной, но почти что кощунственной. А раз я и есть тот самый святотатец, то не пристало мне сетовать на резкое осуждение.
Итак, давайте разберем несколько примеров. Профессор Левинсон пишет: «Поппер поступил с Критием так же, как и с другими, к кому он не питает симпатий, излишне очернив его фигуру своими преувеличениями. Ведь цитируемые им строфы изображают религию хоть и выдумкой, но предназначенной служить всеобщему общественному благу, а не корыстным интересам придумавшего ее ловкача» (R. В. Levinson, op. cit., p. 273, note 72).
Так вот, коли эти слова не бессмыслица, они должны означать буквально следующее: в цитированных профессором Левинсоном местах моей книги (т. е. с. 230 и с. 183-184, которые соответствуют p. 179A и p. 140A или pp. 183-184E и pp. 142-143EB.1) я заявил или, по крайней мере, дал понять, что приводимые мною строфы Крития изображают религию не просто выдумкой, но выдумкой, «предназначенной служить… корыстным интересам придумавшего ее ловкача».
Я отрицаю, что делал такого рода утверждения или даже намеки. Наоборот, я старался подчеркнуть, что «всеобщее общественное благо» принадлежит к вопросам, в высшей степени занимающим Платона, и что его позиция в отношении религии «тождественна подходу к ней Крития». Моя критика основана на доводах, достаточно ясно выраженных в начале главы 8 (с. 179 настоящего издания), где я пишу: «"Для пользы своего государства", — говорит Платон. Вновь мы видим, что принцип коллективной пользы выдвигается в качестве основополагающего этического критерия».
Я утверждаю, что моральный принцип, который полагает в качестве нравственной цели «всеобщее общественное благо», не настолько хорош, чтобы служить основанием этики. Например, в том отношении, что заставляет лгать «во имя всеобщего общественного блага» или «для пользы своего государства». Другими словами, я пытаюсь показать, что этический коллективизм вреден, что он развращает. Однако я нигде не интерпретирую цитированные строфы Крития так, как это утверждает профессор Левинсон. Я должен был бы, наверное, спросить: «Кто же кого очерняет своими преувеличениями?», если бы не сознавал, что обвинения, предъявленные мне профессором Левинсоном, были спровоцированы суровостью моей критики и что это может в какой-то мере их оправдать, хотя и не делает их соответствующими истине.
Второй пример. Профессор Левинсон пишет: «Одно из самых нелепых утверждений Поппера состоит в том, что Платон якобы считал "благоприятным обстоятельством" присутствие в Афинах войск Спарты, вызванных для того, чтобы помочь удержаться Тридцати тиранам и их ужасному режиму, и не испытывал никаких чувств, кроме одобрения, при мысли об Афинах под игом Спарты. Нам внушают, что он был бы готов вызвать их снова, если их присутствие могло бы помочь осуществлению его замысла неоолигархической революции. Не существует текста, цитатой из которого Поппер мог бы обосновать подобное обвинение, ибо оно целиком проистекает из его представления о Платоне как третьей голове Поппером же сотворенного двуглавого чудища по имени "Старый олигарх и Критий". Огульное обвинение — не это ли наихудший из приемов охоты на ведьм?» (op. cit., p. 354 и след.).
Отвечу так: если это одно из моих «самых нелепых утверждений», то, значит, мне вообще не дано сделать таковых. Это утверждение я никогда не делал, и, более того, оно никак не вписывается в мои представления о Платоне, которые я попытался — по-видимому, не вполне успешно — выразить.
Я действительно убежден, что недоверие к простолюдину и этический коллективизм вели Платона к оправданию насилия. Однако я никогда не делал о Платоне каких-либо утверждений, хоть отдаленно напоминающих те, которые мне здесь неуклюже приписывает профессор Левинсон. Поэтому просто не существует текста, цитатой из которого он мог бы обосновать свое обвинение, ибо оно целиком проистекает из его представления о Поппере как третьей голове двуглавого чудища, сотворенного профессором Левинсоном из Отто Нейрата и Дж. Лаувериса.
Что же касается «огульного обвинения», то я могу лишь сослаться на книгу профессора Левинсона (р. 441), где говорится, что ему «помогает ответить на этот вопрос» — вопрос о «причине, постоянно склоняющей Поппера к тому, чтобы позволять себе подобные дурные измышления», установление сходства между мной и «старшим соотечественником Поппера, многогранным австрийским философом и социологом ныне покойным Отто Нейратом». (На самом деле, по своим философским воззрениям мы достаточно далеки друг от друга, что совершенно ясно следует как из работ Нейрата, так и моих собственных. Нейрат, к примеру, защищал Гегеля, но критиковал кантианство и мою увлеченность Кантом. О том, что Нейрат критиковал Платона, я впервые узнал из книги профессора Левинсона, но мне пока не известны соответствующие публикации Нейрата.)
Вернемся, однако, к моим мнимым «нелепым утверждениям». О чувствах, которые испытывал Платон, я написал (с. 242 = p. 195E = p. 190А) почти прямо противоположное тому, что сообщает профессор Левинсон (R. Levinson, op. cit., p. 354). Я вовсе не предполагаю, что Платон считал «благоприятным обстоятельством» присутствие в Афинах войск Спарты или что он «не испытывал никаких чувств, кроме одобрения, при мысли об Афинах под игом Спарты». Я пытался сказать нечто совсем иное, а именно — что правительство Тридцати тиранов пало «несмотря на благоприятные обстоятельства в форме мощной поддержки победоносной Спарты». Я предположил далее, что Платон, как и я, видел причину падения Тридцати тиранов прежде всего в их моральном крахе. Я пишу: «Платон чувствовал, что нужна была полная реконструкция программы. Тридцать тиранов потерпели поражение в своей политике силы в основном потому, что они оскорбили чувство справедливости у граждан. Их поражение носило, главным образом, нравственный характер».
Больше ничего о чувствах, которые испытывал Платон, я здесь не говорю. (Само выражение «Платон чувствовал…» в этом месте текста книги я употребил дважды.) Мое предположение состоит в том, что крах тирании Тридцати побудил Платона пересмотреть отчасти, хотя и не слишком радикально, свои этические воззрения. Здесь, однако, не содержится никаких предположений о тех чувствах, которые я, если верить профессору Левинсону, приписал Платону. Да мне, пожалуй, и в голову никогда бы не пришло, что кто-то умудрится вычитать такое в моей книге.
Я безусловно наделяю Платона долей симпатии к Тридцати тиранам и особенно их проспартанским намерениям, но все это, конечно, очень далеко от тех «нелепых утверждений», которые мне приписывает профессор Левинсон. Могу лишь добавить, что действительно выдвинул предположение о том, что Платон восхищался своим двоюродным дядей Критием — главой правительства Тридцати и разделял некоторые из его взглядов и замыслов. Однако я написал также, что он рассматривал олигархию Тридцати как моральное поражение и что это побудило его внести изменения в свою коллективистскую этику.