Статья: Москва как идеальный топос в художественной прозе А. Григорьева

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Как утверждает Е.Е. Дмитриева, в «усадебном тексте» «образ старого <…> дома таит в себе скрытую антиномичность. Ибо восприниматься он может как старый как минимум по двум причинам: необжитости и, вместе с тем, слишком густого присутствия в нем прошлого» [Дмитриева и др., 2008, с. 182]. У Григорьева дома описываются как старые, в первую очередь, ввиду их запущенности, потери ими причастности к течению жизни. Примечательно, что эти характеристики объединяют три дворянских дома и противопоставляют их купеческим. Тем не менее на момент переезда с аристократической Тверской Григорьев «относился к этому жилью и к житью в нем с отвращением и даже с ненавистью и все лелеял в детских мечтах Аркадию Тверских ворот с большим каменным домом» [Григорьев, 1980, с. 21]. При этом Григорьев допускал, что именно мрачность замоскворецких «домов с их ушедшим внутрь и все-таки притязательным дворянским честолюбием» [Григорьев, 1980, с. 21] могла подействовать на его впечатлительное воображение и способствовать возникновению двойной, то есть «родовой» и «мечтательной» Аркадии.

Как и усадебный дом, замоскворецкий дом Григорьевых на Болвановке окружал сад: «при старом доме был сад с забором» [Григорьев, 1980, с. 22]. Как пишет Е.Е. Дмитриева, «сад всегда был воплощением уникального идеального архетипа» [Дмитриева и др., 2008, с. 149]. К сожалению, сад в мемуарах Григорьева не стал предметом подробного описания. Однако в ранних прозаических произведениях писателя можно найти проникнутые лиризмом описания сада при родительском доме. В связи с тем, что исследователи называют «самым характерным свойством григорьевской прозы <…> ее автобиографичность» [Егоров, 1980, с. 337], мы можем предположить, что прототипом садов, встречающихся в ранней прозе Григорьева, послужил сад у дома на Болвановке.

В рассказе «Мое знакомство с Виталиным» главный герой Арсений Виталин в своих дневниковых записках вспоминает, что в детстве сад был для него местом сосредоточения спокойствия и гармонии: «Когда терзали меня разные нравственные сентенции, которые я ненавидел до ожесточения, -- я уходил в аллею нашего старого сада. Старые тополи, озаряемые полным месяцем, так величаво качали махровыми головами, так были полны гордого сознания законности своего бытия, так были выше людей, изобретших для себя бесчисленные препоны свободной деятельности... Я вслушивался в их таинственно-образный шепот и успокоительно засыпал под их качание...» [Григорьев, 1980, с. 134].

Лиза, разочарованная героиня повести «Другой из многих», признается Ивану Чабрину, в котором видит родственную душу, что с детских лет она ощущала враждебность людей, не понимающих ее высокие чувства и мысли. Понимание Лиза находила только у деревьев: «я бежала к ним, к моим добрым товарищам... как они приветливо качали своими зелеными махровыми головами, как они таинственно шептались ночью, когда я прижималась грудью к толстому стволу моего приятеля, серебряного тополя <…>» [Григорьев, 1982, с. 72--73] Лиза, как и Арсений Виталин, ставит деревья выше людей, потому что они не скованы общественным мнением и по-настоящему свободны.

Как мы подчеркивали в самом начале, Аркадия Григорьева, в отличие от установившейся традиции, находится в городском пространстве. Однако Замоскворечье издревле славилось своими садами: в XV веке там был разбит Государев сад [Памятники архитектуры … , 1994, с. 13], и в последующем «для многих усадеб Замоскворечья были характерны обширные сады и огороды» [Памятники архитектуры … , 1994, с. 20]. Как пишут историки, «Замоскворечье долго носило характер предместья: “сельский” колорит в планировке и застройке сохранялся здесь дольше, чем в других частях Москвы, прилегающих к Кремлю» [Памятники архитектуры … , 1994, с. 13]. Таким образом, обликом Замоскворечья, напоминающим более сельскую, нежели городскую местность, можно объяснить то, что личная «мечтательная» Аркадия Григорьева формируется при помощи тех же элементов, что и Аркадия дворянской усадьбы.

В мемуарах Григорьев называет причиной зарождения Аркадии рефлексию. В ранней прозе писатель определяет эту черту характера как мечтательность, что, в сущности, одно и то же. Ведь Замоскворечье в мемуарах описывается как «мечтательная» Аркадия.

В рассказе «Офелия» Арсений Виталин, известный нам по произведению «Мое знакомство с Виталиным», объясняет процесс погружения в мир мечтаний, порождающий «ожидание лучшего» [Григорьев, 1980, с. 152]: «Мысль о лишении, как о долге человека, явилась тогда мне, и вся жизнь предстала мне длинной цепью лишений <…>. Я сделался мечтателем, <…> который принял за факт свое бессилие <…> и бросил якорь спасения в безбрежное море сна, пустоты, несуществующего» [Григорьев, 1980, с. 150]. Герой отдает предпочтение миру мечтаний перед действительностью в результате неизбежных утрат, то есть потеря Аркадии в реальной жизни становится причиной ее появления в сфере идей героя. Подобный механизм действует и в случае Лизы из повести «Другой из многих», и в мемуарах, о чем мы уже писали выше.

Как замечает Е. Е. Дмитриева, «в русской литературе <…> рай, Эдем, Аркадия уж слишком часто рифмуются со сном и мечтой, наконец, воспоминанием» [Дмитриев и др., 2008, с. 161]. Как мы видим, это утверждение справедливо и по отношению к художественной прозе Ап. Григорьева. Во всех приведенных примерах из ранней прозы описание сада возникает при погружении героев в воспоминания детства. В мемуарах же появление Аркадии отчасти обусловлено самим жанром.

Для более ясного понимания «идейной» Аркадии Григорьева обратимся вначале к тому образу Москвы, который был традиционен для русской литературы на момент появления мемуаров и с которым Григорьев полемизирует.

Комедия Грибоедова «Горе от ума» надолго закрепила в русской литературе образ Москвы как дворянского города. Однако, как пишет Роберт Виттакер в своей статье «“My Literary and Moral Wanderings”: Apollon Grigor'ev and the Changing Cultural Topography of Moscow», уже в 1835 году А.С. Пушкин отмечал, что Москву коснулись социальные перемены, и на первый план вышло купеческое сословие [Whittaker, 1983, с. 393]. Однако и в 1860-е годы в литературе более популярным был образ фамусовской Москвы.

Его квинтэссенцию Ап. Григорьев видит в «Московских элегиях» М. А. Дмитриева, написанных в 1845--1847 годах и опубликованных только в 1858 году. Как пишет Григорьев в своих мемуарах, элегии Дмитриева создают утрированный образ фамусовской Москвы, который может вызывать только «полнейшее остервенение на такую Москву» и оправдывать «даже хамскую ненависть к почве и Москве» [Григорьев, 1980, с. 56]. Григорьев называет Дмитриева Фамусовым, уверенным, что «Аркадия единственно возможна под двумя формулами, барства, с одной, и назойства, [то есть назойливости] с другой стороны» [Григорьев, 1980, с. 56]. «Барство» Аркадии Дмитриева выражается в презрении народа «и в купечестве, и в сельском свободном сословии» [Григорьев, 1980, с. 56].

Даже соперник Григорьева по журнальной борьбе Н.А. Добролюбов высмеял презрительное отношение Дмитриева к купцам: «Особенное негодование Г.М. Дмитриева возбуждают купцы. Вообразите, в нынешней Москве даже купцы осмеливаются есть и пить, сколько их душе угодно. <…> В самом деле, досадно. Всякая дрянь туда же -- есть хочет. Другое дело наши предки; те, по крайней мере, боярством заслужили право есть и пить...» [Добролюбов, 1896, с. 221].

Как пишет Григорьев, приверженцы классицизма и сентиментализма, у которых был такой же «узкий идеал народности» [Григорьев, 1980, с. 56], как у Дмитриева, вели литературную борьбу против Н.А. Полевого, купца, издававшего журнал «Московский телеграф», который идейно вдохновлял молодое поколение конца 1820-х и начала 1830-х годов.

Таким образом, в мемуарах Григорьев пытается показать несостоятельность Аркадии, возлелеянной предшествующими поколениями дворян, которые не впускали в нее купеческое сословие, уже давно ярко заявившее о себе. Замоскворечье становится «идейной» Аркадией Григорьева не потому, что он провел там сознательное детство, но потому, что этот район Москвы был заселен по преимуществу купечеством. Как пишет Р. Виттакер, Григорьеву принадлежит значительная заслуга в закреплении в русской литературе нового социального образа Москвы.

Идейная «мечтательная» Аркадия, как и личная, вырастает из образов садов и древних построек.

«Чем дальше идете вы вглубь, тем более Замоскворечье тонет перед вами в зеленых садах», -- пишет Григорьев в мемуарах[Григорьев, 1980, с. 8], называя обилие садов одной из внешних, то есть заметных с первого взгляда, поэтических сторон этой части города. Григорьев сетует в мемуарах на то, что поэзия Замоскворечья не была замечена даже Островским, которого в своих критических статьях Григорьев называл не иначе как поэтом.

Это кажущееся противоречие объясняется тем, что в своей критике Григорьев подразумевал под словом поэт «выразителя нашей народной сущности в ее многообразных проявлениях» [Григорьев, 1985, с. 263], то есть необязательно идеальных. В воспоминаниях же поэтическое приравнивается Григорьевым к идиллическому. Драматические произведения Островского, одного из немногих писателей того времени, рисующих образ купечества, создают далеко не идеализированный образ Замоскворечья.

Из предшественников Григорьева любование Замоскворечьем можно обнаружить у Батюшкова в «Прогулке по Москве» (однако не без ироничного подтекста): «Вся панорама Москвы за рекою! <…> Чудесное смешение зелени с домами цветущих садов с высокими замками древних бояр; чудесная противуположность видов городских с сельскими видами. <…> Здесь представляется взорам картина, достойная величайшей в мире столицы, построенной величайшим народом на приятнейшем месте. Тот, кто, стоя в Кремле и холодными глазами смотрев на исполинские башни, на древние монастыри, на величественное Замоскворечье, не гордился своим отечеством и не благословлял России, для того (и я скажу это смело) чуждо всё великое» [Батюшков, 1934, с. 298--299]. В том, что Григорьев в своих воспоминаниях начинает прогулку по Москве с Кремля, Р. Виттакер видит отсылку к Батюшкову [Whittaker, 1983, с. 398]. Однако неизвестно, был ли Григорьев знаком с текстом Батюшкова, который опубликовали впервые только в 1869 году [Батюшков, 1934, с. 592], то есть после смерти Григорьева. Так или иначе, Батюшков лишь бегло касается поэтичности Замоскворечья, и его описание предваряет вовсе не аркадийные представления о Москве.

Идиллических описаний Москвы не оставил и А.А. Фет, проживавший с 1839 до 1842 года во втором замоскворецком доме Григорьевых на Малой Полянке. В своих мемуарах 1881 года «Ранние годы моей жизни», отрывки из которых были опубликованы Б.Ф. Егоровым вместе с воспоминаниями Григорьева, Фет уверял: «дом Григорьевых был истинною колыбелью моего умственного я», в котором произошло «полное мое перерождение из бессознательного в более сознательное существо» [Григорьев, 1980, с. 314]. Однако в университетский период своей жизни, на который и пришлась пора дружбы с Фетом, Ап. Григорьев отдался «могущественным веяниям науки и литературы» и «успел почти заглушить в себе» «всё “народное”, даже местное, что окружало» [Григорьев, 1980, с. 7] его воспитание. Видимо, по этой причине ни в ранней поэзии Фета (например, в цикле «К Офелии»), ни в его мемуарах восприятие Замоскворечья не переросло в образ Аркадии, который Григорьев возлелеял уже в 1851--1855 годы, в период сотрудничества в «молодой редакции» журнала «Москвитянин», когда в его душе восстановилась вера «в грунт, почву, народ» [Григорьев, 1980, с. 43].

Таким образом, сетования Григорьева по поводу отсутствия «поэтических» описаний Замоскворечья были небезосновательны. Как уже было отмечено, одним из основных элементов «идейной» Аркадии Григорьева является образ сада. Однако если в ранней прозе Григорьева сад давал героям (Виталину и Лизе) ощущение связи с природой, то в мемуарах близость Замоскворечья природным истокам выражается не только обилием садов, но и самим характером этой части города. В Замоскворечье «улицы и переулки расходились так свободно, что явным образом они росли, а не делались...» [Григорьев, 1980, с. 8], и это ощущение «нерукотворности» улиц составляет вторую наружную поэтическую сторону Замоскворечья.

Естественность и природная стихийность в форме и направлении улиц присуща не только Замоскворечью, но и всей Москве, которую Григорьев называет «великолепно разросшимся и разметавшимся растением» [Григорьев, 1980, с. 8]. Эта метафора, неоднократно повторяемая Григорьевым в тексте мемуаров, ведет свое происхождение из почвеннических убеждений писателя. Она связана с важной для почвенников категорией «живой жизни».

Почвенники положительно оценивали, как в окружающей действительности, так и в искусстве только то, что появлялось в ходе естественного развития вещей и имело связи с прошлым. Таким «порождениям жизни» приверженцы почвеннического мировоззрения противопоставляли «головные продукты», которые были либо механически скопированы с чужого образца, либо сконструированы с опорой на теории (к которым можно отнести и архитектурные планы).

«Растительность» Замоскворечья и Москвы указывает на их «органичность», связь с «живой жизнью», позволяя видеть в них пространственное измерение «почвы». Как отмечает польский исследователь почвенничества А. де Лазари, «почва» является символом, связанным с категорией народности [Де Лазари, 2004, с. 61]. Народность же в свою очередь понималась почвенниками как «индивидуальность нации» и считалась «основой, исходным пунктом и сутью создающейся культуры» [Де Лазари, 2004, с. 80]. Таким образом, реальная близость Замоскворечья природе (обилие садов) и идейная, в соответствии с которой Замоскворечье и Москва признавались «порождениями жизни», превращали их в Аркадию и почву всего русского народа.

Если мы обратимся ко второму обязательному компоненту Аркадии -- образу дома, то в первую очередь наше внимание привлекут идиллические описания купеческих домов в Замоскворечье. Забирая читателей в прогулку по замоскворецким улочкам, Григорьев отмечает: «Перед нами потянулись уютные, красивые дома с длинными-предлинными заборами, дома большею частью одноэтажные, с мезонинами. В окнах свет, видны повсюду столики с шипящими самоварами; внутри глядит все так семейно и приветливо, что, если вы человек не семейный или заезжий, вас начинает разбирать некоторое чувство зависти. Вас манит и дразнит Аркадия, создаваемая вашим воображением, хоть, может быть, и не существующая на деле» [Григорьев, 1980, с. 10].