Материал: Ермакова Л.М. Речи богов и песни людей

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

50 Глава первая

Из сферы буддийских реалий, как известно, прежде всего в поэзию попадает понятие бренности мира и преходящести жизни. По-видимому, эта идея (яп. мудзё) показалась притягательнее других оттого, что она давала принципиально новую оценку и придавала иной смысл циклическим изменениям природы и человеческой смертности, ранее тоже осмысляемой в природных терминах и объясняемой перемещением в пространстве. Это архаическое осмысление буддийского мудзё занимает в поэзии гораздо большее место, чем принято считать. Взять, например, знаменитые ламентации о быстротечности жизни Яманоэ Окура, одно время жившего в Китае. Из его нагаута, которые считаются ярким свидетельством влияния, явствует, однако, что идея преходящести связана для него, во-первых, с давно известными изменениями фаз луны («луна, светящая на равнине Неба, бывает то полной, то ущербной»), во-вторых, с сезонными метаморфозами растений («деревья на горах с приходом весны цветут и источают аромат, с наступлением осени покрываются росой и инеем, под ветром осыпаются алые листья»). Приводится и аналогия с человеком: «алый цвет [лица] сходит, волосы, черные, как тутовые ягоды, изменяются», — очевидно, что человеческие изменения здесь сродни природным (Манъёсю, № 4160). Буддийский концепт в таких песнях стимулировал преимущественно эмоциональную сферу — привычные закономерности природного цикла начали осмысляться и переживаться как источник печали, другими словами, произошли первые сдвиги в области психологии этноса, переходящего в иную систему психоментальных координат при сохранении ряда прежних постоянных признаков.

С началом вычленения индивидуального сознания из коллективного идея жизни отдельного человека как звена в жизни рода оказалась, вероятно, не вполне удовлетворительной. Однако, хотя буддизм нес индивидууму свою сотериологию, она, видимо, ощущалась поначалу чужеродной и вызывала элегические сожаления, — быть может, объясняемые отсутствием альтернативной возможности спасения внутри автохтонной синтоистской традиции. Концепция же перерождений в «Манъёсю», в сущности, не занимает никакого места, если не считать в высшей степени скептических песен Отомо Табито (см. также [Глускина, 1979, с.147—168]).

Поскольку в VII—VIII вв. был уже почти повсеместно принят буддийский обряд кремации, распространенным песенным мотивом, функционально схожим с архаическими мифологемами, стал дымок погребального костра, наложившийся на поэтическое клише «дымка тумана» (касуми). Под воздействием архаической системы представлений оказалось, что в такой

Ранние влияния

51

дымке или облачке можно было увидеть облик усопшего. Очевидно, что здесь также имеет место перенос архаических верований на конкретику буддийского обряда.

Необходимо, однако, сказать, что конфуцианские, буддийские, даосские заимствования встречаются, в основном, начиная с «Манъёсю», а в древнейших песнях «Кодзики», «Нихонги» и «Фудоки», отражающих, по-видимому, наиболее раннюю стадию из зафиксированной песенно-поэтической практики, архаический менталитет воспроизведен сравнительно неприкосновенным.

Итак, архаическая система мироздания, представленная разными культурно-этническими типами и включившая в себя ряд заимствованных элементов (наделив их на первых порах тем же мифологическим статусом), легла в основу раннего песенно-по- этического творчества.

В этом культурном контексте и происходило становление разных видов народных обрядов и ритуалов, проводимых при дворе, а также ритуально-магических текстов, интегрированных в структуру ритуала.

Приведенные здесь соображения выражают общие представления автора о роли инокультурных влияний на становление текстовой деятельности в древней и раннесредневековой Японии, конкретное же развитие эти положения получат в последующих главах работы по мере развертывания материала.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Ритуальные тексты раннего государства Ямато

В круге ранних текстов японской литературной истории можно выделить три типа песен, являющихся сугубо ритуальными по функции, специфике стиля и условиям исполнения. Сам факт их оформления и записи, безусловно, связан с культурными преобразованиями, начавшимися в V—VII вв., и, естественно, легко возводится к китайскому влиянию. Однако язык и топика текстов по большей части, насколько можно судить, несут следы автохтонности.

Речь идет о 1) молитвословиях, обращенных к синтоистским богам, (норито); 2) указах древних императоров (сэммё, микотонори), а также о 3) песнях ооута, исполняемых во время ритуала кагура.

Совокупность ритуальных текстов, как правило, содержит набор особых признаков, отличающих ее от других текстов поэтической системы. Разумеется, это соображение применимо к такому периоду существования словесности, когда вырабатывается ряд текстов, служащих исключительно для целей ритуала и коммуникации с божествами и специально как таковые маркируемых культурой.

В предыдущей работе автора (Норито. Сэммё. Памятники письменности Востока, XCVII. М., 1991) дается перевод этих двух типов текстов, комментарии к ним и вступительная статья к публикации памятников, в которой трактуются мифологический, исторический и поэтологический аспекты норито и сэммё. Здесь мы приведем те сведения и выводы, касающиеся этих текстов, которые представляются существенными в свете заданной проблемы исследования и характеризуют соотношение мифо-ри- туальной сферы и области становления ранней японской словесности.

Тексты норито

Молитвословия норито, за небольшим исключением, входят одним из пятидесяти разделов в «Процедурный кодекс Энги»

Текстынорито 53

(Энгисики, 905—927 гг.); указы сэммё, относящиеся к правлению разных властителей древней Японии, разбросаны по свиткам исторической летописи «Продолжение записей о Японии» (Сёкунихонги, 797 г.).

Будучи ритуальными по характеру и назначению, эти тексты во многих своих повторяющихся формулах, безусловно, сохраняют определенные черты архаического мировоззрения и адекватных ему речевых структур, достаточно давних с точки зрения истории языка.

Обе эти разновидности текстов резко отличны от ранних японских стиховых форм и представляют собой своеобразные и уникальные образцы японской словесности, с особыми стилевыми характеристиками, которым не отыскивается аналогов в современной им и последующей истории японской литературы. Условно говоря, их можно отнести к ритмической прозе с синтаксическими параллелизмами, ритмическими контрапунктами эпитетов, созвучиями зачинов и т.д. Это особый строй литургических текстов, удержавших ранние формы мировидения и мироотношения, связанные с тем набором архаических верований и культов, который впоследствии был оформлен в понятие синтоизма.

И в то же время норито составляют особую область словесности, хранящую богатства древних смыслов и мифологических метафор мира. Кавабата Ясунари, выдающийся японский писатель XX в., в 1932 г. писал в статье «О литературе»: «После „Повести о Гэндзи" и „Записок у изголовья" больше всего в японской литературе меня поразили норито и сэммё. Если бы только я в самые ранние годы прочел норито и сэммё, с которыми познакомился лишь потом, в старших классах школы, мои собственные книги, верно, стали бы значительнее...» [Кавабата, 1966, с.137].

В совокупности эти две разновидности имперского ритуала воссоздают то архаическое единство, которое можно назвать социокосмическим пространством. В этом пространстве заданы определенные правила поведения, представления о связи явлений, общие закономерности мира и человеческой жизни. Своды текстов норито и сэммё дают представление о социокосмических универсалиях японской древности, и их мифопоэтический строй, уже прошедший раннюю стадию историзации, служит одним из важных мировоззренческих ориентиров для исследования социальных, исторических и художественных явлений последующих эпох японской культуры. Кроме того, в этих памятниках возможно черпать и материал для реконструкций хотя бы отдельных черт того языческого мира, какой представляла собой Япония до начала мощного материкового влияния.

54Глава вторая

Облизости норито и сэммё писал еще Н.А.Невский: «по своему языку норито ближе всего стоит к древнейшим императорским манифестам, из которых первый датирован концом VII века: можно предположить, что и первая редакция норито относится к тому же веку, хотя происхождение их, несомненно, восходит к еще более отдаленной эпохе, определяемой как эпоха родового строя с известным упрочением власти вождя союза родов — патриархального царя» [Невский, 1935, с.17]. Не исключено при этом, что норито начали функционировать в культуре раньше, чем сэммё. Эти тексты, имеющие заклинательный характер, в некоторых своих слоях наделены высокой способностью к консервации и по ряду признаков соотносятся с гораздо более ранним состоянием языка и культуры, чем десятый век и даже восьмой. В некоторых японских работах отдельные фрагменты этих текстов осторожно датируются V—VI вв. По данным лингвистических исследований С.А.Старостина, разработавшего оригинальную методику датировки текстов, норито по языку старее, чем летописный свод «Кодзики» (начало VIII в.), и, согласно глоттохронологической датировке исследователя, могут быть отнесены к III—IV вв. — во всяком случае, по ряду фрагментов. Если эти выводы справедливы, тогда норито в круге ранних памятников японской письменной культуры вообще оказываются материалом, содержащим следы наиболее древнего состояния языка.

Вместе с песнями кагура, исполняемыми во время камуасоби, «игрищ богов», о которых говорилось выше, норито и сэммё, вероятно, составляют наиболее древний пласт в круге свидетельств об архаической культуре Японии, выраженных словом. В них явственно сохранился тот субстрат, на котором укоренялись развитые учения Китая и Индии — даосизм, конфуцианство, буддизм — и который на протяжении всей истории вносил в адаптируемые учения и нововведения специфическую коррективу, придающую заимствованиям особый тон и колорит. Формотворческая роль этого субстрата сказалась и продолжает сказываться в самых разных областях духовно-практической деятельности японцев. Норито и сэммё помогают представить себе тот архетипический пласт, который отчасти стерт и уж давно перекрыт разного рода наслоениями.

Сикида Тосихару указывал, что виды норито, названные в «Кодзики», такие как амацуноритогото («небесные норито») и футоноритокото («грузные слова норито»), представляют собой одно и то же понятие, а именно изречение {нори) воли богов, явленной в гадании, поскольку, как явствует из ряда текстов, нори проступает в узоре (яп. ая, кит. вэнь), т.е. рисунке, появляющемся на раскаленных лопатках оленя или панцире