Правда, что в числе присягавших были люди и побойчее Монталамбера; но у тех были свои понятия — и о присяге и о значении той власти, которой присягали. Они понимали, что Людовик-Наполеон, избранник народа, представляет интересы страны, и полагали, что присяга ему может иметь силу только до тех пор, пока он остается действительно верен интересам страны(9). Вовсе не таковы понятия легитимистов, к которым принадлежал Монталамбер: в их глазах присяга должна была означать акт подданства, как бы предание себя в волю вновь избранного правителя. После такого акта, в самом деле, немножко даже и совестно заявлять свои претензии против власти; да уж и бесполезно, даже больше — вредно и опасно...
Этим господам не мешало бы вспоминать почаще хорошее сравнение, которое сделал как-то один из крайних врагов их. "Ротозеи,— говорит этот господин, любящий выражаться с резкостью, иногда немножко циническою,— вы в 48-м году всё добивались,— когда это кончится!.. Вы предали всё — конституцию, свободу, честь, отечество,— только чтоб это кончилось... Ну, вот теперь вы попали в другую переделку. Вы было подумали, что вы уж в дебаркадере, а в самом-то деле вы были только на станции. Слышите, локомотив свистит!.. Оставьте уж... пусть поезд идет, а вы усядьтесь себе в уголок, пейте, ешьте, спите и не говорите ни слова. А то ведь, уверяю вас,— ежели вы будете еще кричать и бесноваться, так еще самое лучшее, что свамиможетслучиться,— этото, что выпопадетеподвагон"(10).
Действительно, так и вышло... А все дело-то вышло из пустяков. Ну, стоило ли выходить из себя по тому случаю, что в Англии ораторское искусство ко благу страны развивается, а во Франции нет? Разве об этом следовало говорить, если уж говорить-то? Нужно было рассмотреть весь теперешний ход дела во Франции, и если уж выражать желание перемен, то более общих и серьезных. А то какой же толк от микроскопических прибавочек о одной стороны и чуть-чуть приметных ограничений с другой? Не думайте, что вы много выиграете, ежели разобьете стекло в доме вашего заимодавца, который держит вас у себя взаперти для подписания векселя. Ему вы разоренья большого этим не причините и себе особенной отрады не получите: да еще не забудьте, что он за буйство может вас скрутить еще больше. Положим даже, что он добрый и притеснений вам делать не захочет, даст вам всевозможные льготы, будет с благосклонной улыбкой слушать, когда вы станете его ругать... Но если все-таки он вас не выпустит и все-таки вы у него взапертибудетесидеть доподписаниявекселя,— так, право, оченьнемногобудет для вас выгоды в том, что он будет благосклонно слушать ваши разглагольствия. Если вы человек, понимающий свою пользу, то постараетесь, конечно, как-нибудь поскорее отделаться от вашего заимодавца, да и так отделаться, чтоб никакому другому в руки не попасть. А то что за радость — одну тюрьму на другую менять!.. Другое дело, если есть возможность от всех долгов и грешков очиститься, с ростовщиками не знаться вовсе и зажить своимдомком, хотьне наширокуюбарскуюногу, дазатоказакомвольным. Новот беда: не знаем, ручаются ли за себя самих господа, единомышленные графу Монталамберу,— но Францию, массу народа, они решительно признают несостоятельною и неспособною расквитаться с своими долгами. А ежели так, то, по-нашему, и толковать не о чем. Сообразнее было бы с началами г. Монталамбера, если бы он и после 1852 года последовал тому же образу действий, какому следовал в 1832 году. Известно, что когда Григорий XVI осудил мнения газеты "L'Avenir"(11), основанной Монталамбером вместе с Ламенэ, то Ламенэ вместо ответа вскоре потом разразился сердитою книгою "Paroles d'un croyant" {"Слово верующего" (фр.). — Ред.}(12), а Монталамбер смирился и умолк, оставивши издание, в котором прежде с такою гордостью ратовал за двойной девиз его "Dieu et liberie" {"Бог и свобода" (фр.).— Ред.}. Известно также, что и Монталамбер скупил сам почти все издание своего перевода "Польских пилигримов" Мицкевича, когда книга эта была осуждена...(13) Тогда он был последователен. Не мешало бы уж и теперь выдержать тот же характер. Тогда по крайней мере он не услышал бы из уст императорского прокурора следующего отеческого наставления, читая которое, мы никак не могли удержаться от улыбки. "Ведь уж вы не в первый раз замечены в подобных шалостях",— почти так говорит ему императорский прокурор и продолжает — буквально таким образом: "Вы говорили о правительстве Луи-Филиппа то же, что теперь говорите о правительстве императора. В предисловии к "Польским пилигримам" вы осмелились поносить правительство, которое вы любили, как говорите. Я сейчас намекнул на ваши слова, что журналисты лили пули для возмущения; да вы самилили такиепули. Вы сами в этом сознались, вы принесли тогда публичное
покаяние, вы просили в этом прощения пред богом и людьми... Сознавать свои заблуждения означает, конечно, величиедуха; но зачемже выопятьхотитеприниматься затоже?.."
Тонэтогонаставлениянамоченьпонравился. Если быгенеральныйпрокурор, призвавши г. Монталамбера и потрактовавши его таким образом, как маленького шалуна, ограничился своим отеческим внушением, мы бырешительносказали, что онповелсвоеделоблистательно ибезукоризненно...
Но мы не можем сказать этого о действиях почтенного чиновника после всего, что открывает процесс г. Монталамбера. Генеральныйпрокурорне умел воспользоваться своимположением и простер своеусердие слишком далеко. Придавши своим обвинениям характер излишне мрачный, он поставил себя в уровень с защитникамиМонталамбера, тогдакак ониприначаледелаимели гораздоменее шансов, не имея для себя твердой логической опоры. Мы не читали вполне статьи Монталамбера и потому не можем сказать, есть ли в ней места, по которым бы юридически можно было доказать его посягательства на авторитет нынешнего французского правительства. Но, говоря по совести, и сами гг. Беррье и Дюфор нимало не сомневаются, вероятно, в том, что невыгодный для Франции параллель ее управления с учреждениями Англии явился в статье Монталамбера вовсе не случайно и не неумышленно. А между тем им приходилось защищать именно последнее положение... И зато как жалки становятся защитники, как скоро речь коснется этого пункта. Нельзя без сострадания читать, например, у г. Беррье такие увертки: "Что касается до прямого и личного намерения нападать на теперешние учреждения Франции, то где вы нашли следы этого у г. Монталамбера? Прочтите его статью; вы увидите, что он выражает привет свой правительству за то, что оно с мужественным постоянством поддерживает союз с Англиею; он даже прославляет ту мудрость, с которою правительствонашеумелоотказаться от требований, оскорбительных для права убежища. Наконец, с каким уважением говорит он о генерале, который является в Англии столь достойным представителем Франции". На эти же самые места статьи указывает и Дюфор, чтобы оправдать автора... Но кто же не видит, как жалко-наивноподобноеоправдание!..
Но г. генеральному прокурору как будто совестно было своего страшного превосходства, и он без всякой надобности наделал уступок мнениям противников. Он сам счел нужным пуститься в мелкий либерализм и высказал в своей речи, что, конечно, английские учреждения хороши, что свобода мысли и слова во Франции не стеснена, что рассуждать можно, что лесть гнусна, вредна и пр. Ну, на этом пути, разумеется, гг. Беррье и Дюфор ушли гораздо дальше его и потому сказали ему несколько резких и справедливых вещей, хотя все еще крайне недостаточных. Вот несколько мест, которые были приводимы в газетах из речи Беррье:
Мы часто не соглашались с Монталамбером, мы часто боролись с ним в двух противоположных лагерях, но мы с гордостью можем сказать, что во все времена, как и теперь, мы постоянно поддерживали наши основные принципы — порядка и свободы. Да, посреди общественных ужасов мы были с ним соединены этим отважным и энергическим стремлением; мы имели одну и ту же мысль: спасем общество, но спасем и свободу. С этим же самым девизом я выступаю для отвержения обвинения несправедливого, неосновательного, неблагоразумного, опрометчивого, даже, можносказать, дерзкого.
Очевидно, что с самого начала г. Беррье ступает на тропинку, указанную самим же императорским прокурором: тот говорил о свободе, и г. Беррье смело провозглашает свободу и во имя ее хочет защищать обвиненного. Ясно, что в таком случае перевес легко может остаться на его стороне. И действительно, поверивши ли генеральному прокурору или уж сам нечаянно увлекшись, г. Беррье начинает говорить вещи, довольносмелые и колкие для французского правительства. Тут происходит сцена. Продолжая свою речь, г. Беррьеговорит, междупрочим:
Нам скажут, что хотя прямого нападения на правительство и ие было, но нападение состоит уже в самом контрасте, который постоянно проводится между английской свободой и теперешним положением Франции. Что же, если человек, присутствовавший при прениях в английском парламенте, нашел контраст в фактах? Мы сейчас увидим, преступны ли выражения, которые он употребил; но, повторяю, — он только указывалфакты.
Наэтомместег. Беррьепрерванбылг. президентомБертеленом, которыйзаметил:
Судпропустил в вашейречинесколькогорячих выражений и живых намеков; но он должен вас остановить на опасном пути, в который вы вдаетесь. Вы защищаете (plaidez) то, что написал г. Монталамбер; защищая преступление, вывозобновляетеего.
Г-н Беррье. Намеков! Г-н президент, — верно, язык изменил мне, если в моих словах не вполне выразиласьмоя мысль.
Г-нпрезидент. Яне могувампозволитьсказать, что во Франциинеттеперь свободы.
Г-н Беррье. Если так, г. президент, — если пужно отвергать то, что яснее дня, если нужно лгать, лгать и лгать, томнеостаетсятолькозамолчать и уйти. Яотказываюсьот защиты.
Г-н президент. Нет, г. Веррье, вы не будете лгать. В 1811 году, когда вы вступили в судебное сословие, прославленное вами, вы дали присягу, возобновленную вами впоследствии, на сохранение должного уважения к законам. Вывсегдабыливерныэтой присяге иостанетесьейверны итеперь.
Г-н Беррье. Я нарушаю присягу! Но вы меня пугаете, г. президент. Вы переносите мои мысли к тому времени, когда считалась преступлением похвала доброму человеку, похвала добродетели, благородным стремлениям, хорошимзаконам. Нет, я не хочу вспоминать этоговремени: legimus capitale fuisso {Мы знаем, что это каралось смертной казнью (лат.).— Ред.}. Нет, я не соглашусь, чтобы похвала свободному правительству могла быть оскорбительна только потому, что она составляет контраст с нынешними учреждениямиФранции...
И в какие странные толкования вы вдаетесь. Автор говорит о тех, для которых правительство есть правительство передней (gouvernement d'antichambre); а вы говорите, что он это относит к французскому правительству. Но разве передние не принадлежат ко всем временам и ко всякому правлению? Разве не одни и те же люди постоянно пресмыкаются у подпожия власти, нищенствуют, клянчат, льстят или пытаются льстить?.. Я видел их, этих людей, когда я был еще очень молод, тотчас после 1815 года. Они тогда держали за собою монополию роялизма, они провозглашали себя поборниками легитимизма, и не прошло шести месяцев, как я видел их ползавшими пред порогом правительства Ста Дней. Если б я был из тех, которые бывают во дворцах, то я теперь бы узнал там, конечно, тех же людей, вечно тех же, низких, ползающих, вымаливающих позволения делать подлости и отвергаемых даже теми, кому они себя предлагают. Вы видите теперь, к кому относятся выражения о "правительственной передней"; можно ли видеть в этом нападениенаправительство?
Из этих мест уже можно видеть, что г. генеральный прокурор не совсем благополучно мог выдержать диалектическую борьбу, лишивши себя крепкой опоры и давши своим противникам все шансы к защите.
Г-на Беррье еще можно было упрекнуть за излишнюю горячность; но адвокат г. Дуньоля, Дюфор, умел извлечь все выгоды из своего положения, даже постоянно удерживаясь в пределах, очерченных г. генеральным прокурором,— в пределах умеренной свободы, уважения к законам и т. п. Приводим одно место изегоречи:
Я понимаю, что мысль не может оставаться совершенно без всякой узды, что выражение ее должно быть заключено в известные пределы. Но эти пределы должны быть ясно обозначены, — иначе будет невозможным всякое проявление мысли. Что составляет силу нации? Что творит дух народа? Не эта ли совокупность общих понятий, которые составляются из обмена различных мыслей? Нет ни одной страны, где бы люди вовсе не могли сообщать друг другу своих мыслей; но неужели вы не сознаете, что самым несчастным из всех народов на свете был бы тот, у которого, при неопределенности границ для выражения мыслей, — чиновники могли бы звать в суд кого им вздумается и осуждать всякого, кто им не нравится? Поэтому-то все уголовные законы, и в особенности законы, ограничивающие свободу прессы, о которых мы сами тоже рассуждали в одно время, — эти законы точнейшим образом должны определять преступления, закоторыеониполагаютнаказание. Вэтомсостоитихотличительныйхарактер.
Бывают времена счастливые и мирные, в которые обществу почти ничто не угрожает. В эти эпохи, когда правительство верит в свою собственную силу, свобода общественная развивается спокойно, законы отличаются благородством и широтою взгляда. Таков, например, этот закон 1819 года(14), который всегда будет служить ко славе конституционной монархии и с которым связаны имена гг. Серреса, Ройе-Коллара и др. Бывают, напротив, и другие эпохи, когда общество, угрожаемое со всех сторон, имеет нужду в законах болеесуровых. Так, в 1848 году, ввиду такогоправления, которого одно имя повергало втрепет, при борьбе тех, кто предпочитал монархию, и тех, кто желал анархии, — в это время нужно было издать суровые законы. Г-ну генеральному прокурору угодно было видеть в этой эпохе только зрелище беспорядка и анархии, но я позволяю себе заметить, что это было также время защиты порядка. Законы, которые были нужны для общества, тогда были изданы; г. генеральный прокурор должен знать это, потому что на эти именно законы он опирается при своем обвинении... Правительство может выбирать между законами более свободными или более строгими; но как бы то ни было, — оно ни в каком случае не может основыватьсянапроизволе, вместоточногосмыслазаконов.
Подобные рассуждения, при всей своей умеренности и даже слабости, производили на слушателей сильный эффект и делали положение г. генерального прокурора вовсе незавидным. Он не мог хорошо отвечать на такие возражения, потому что сам поставил себя в положение фальшивое. У него на уме была вовсе не умеренная свобода в пределах закона, и он вовсе не был столько глуп, чтобы полагать, будто интересы страны могут пострадать от того, что хвалят английские учреждения. У него, очевидно, была другая arriere-pensee; {Задняя мысль (фр.). — Ред.} но он не хотел ее высказывать. А между тем эта arriere-pensee — вовсене тайнадлясовременнойФранции. Один изумныхлюдейФранцииеще в 1852 году, тотчас после coup d'etat {Государственного переворота (фр.). — Ред.}, описывал эту arriere-pensee следующим образом: "Полагали, что для того, чтобы отбросить назад демократическийтеррор, необходимо было в высшей степени сосредоточить власть, уничтожить верховное значение народа, отнять у масс политику, запретить всякому писателю, исключая одобренных министерством, говорить о политических предметах; умерщвлениеполитическогосмыславезде и во всем, восстановлениеавторитета — таковобыло слово порядка, ограждавшего страну от всех переворотов. В самом деле,— рассуждали тогда,— какое же правительство возможно, если допустить конституционное право оспоривать правительство? Как возможно папство рядом с принципом свободного истолкования религии? Что вышло бы из шумных собраний, составленных из элементов столь различных? Второе декабря прилагает к делу именно эту теорию по мере
силсвоих"...
На эту точку зрения следовало стать г. генеральному прокурору прямо и откровенно, если он хотел заградить уста своим противникам. Стоило ему отбросить лицемерие, вовсе не нужное при настоящем положении дел во Франции и совершенно бесполезное при той степени образованности, на которой стоит эта страна, и одним этим прямодушием победа была бы вполне для него обеспечена. В самомделе, стоило сказать откровенно: "Французский народ восьмью мильонами избирательных голосов вручил свою судьбу усмотрению Людовика-Наполеона; всякий, кто хотя словом, хотя намеком осмелится воспротивиться этому решению, восстает против решения народного, следовательно, должен быть судим, как изменник страны своей; вы выражаете желание оставить за собой право публичных рассуждений, и, конечно, не с тем, чтобы всегда беспрекословно соглашаться, а для того, чтобы иногда противоречить предложениям и распоряжениям избранного народом правительства; одно это желание само по себе составляет уже преступление, и за это преступление вы должны быть наказаны". Постановка вопроса была бы гораздо проще, и прочнее, и даже благороднее. Ведь и теперь всякий видит, что за хитросплетенными рассуждениямигенеральногопрокурора, в сущности, все-таки остаетсяименноэтот смысл; отчегоже прямо всегоне высказать? Что занепонятнаяделикатность, что застраннаяохота игратьплохую комедию, брать на себянесоответственнуюроль, ставитьсебя вфальшивоеположение?
Любопытно бы было послушать, что стали бы говорить гг. Беррье и Дюфор в подобных обстоятельствах. Положение их было бы затруднительно: опираться в своей защите на значение самого suffrage universel им было бы неудобно, потому что они не признают его ни в каком виде; нападать же на suffrage universel не представлялось никакой возможности, не возобновляя преступления самой защитой... Пришлось бы бедным защитникам ограничиться этими патетическими фразами, которых так много в речи Беррье,— вроде того, что: "Ах, дайте нам умереть верными тем убеждениям, которые мы видели побежденными и поруганными!.. Ах, позвольте нам до гробалюбить великие битвы слова" и т. п. Да и этим сентиментальным фразампришлосьбыпридатьтонещеболееумоляющий.
Да, удивительное неуменье, выказанное г. генеральным прокурором, относительно распознавания людей и своего положения. Разумеется, категорическое объявление абсолютного авторитета Людовика-Наполеона не могло иметь места при других обстоятельствах и с другими людьми, но пред легитимистами, да еще присягавшими, решительно не стоило церемониться. В этом случае гораздо опаснее могли быть люди, принимающие suffrage universel и автономию народа. Тех, конечно, следует остерегаться, если завести с ними судебное дело. С теми полезны и хитрости, вроде фраз об умеренной свободе, тихом прогрессе, уважении к существующим уже законам и т. п. Те, как известно, люди незнакомые с аристократическими галантерейностями обхождения, и они "в книжках и словесно" не раз уже выказывали, как натурально и незастенчиво рассуждают они о разных вопросах, отправляясь от того же suffrage universel, на который опирается г. генеральный прокурор. Рассуждения их, безумные, по общему признанию, но строго последовательные (с точки зрения suffrage universel), имеют обыкновенно такой вид: "Вы, г. генеральный прокурор, признаете основою нынешнего правительства всеобщее избрание, по которому правительство является представителем интересов страны. В этом я с вами совершенно согласен и потому уважаю нынешнее правительство столько же, сколько и интересы страны, с ним связанные. Но не забывайте же, что нынешнее правительство Франции — представитель народа и пользуется своими правами не само по себе, абсолютно, а во имя прав и интересов народных. Следовательно, я, как и каждый гражданин, обязан уважать его лишь настолько и до тех пор, насколько и покуда оно связано со всей страною, идет заодно с народом. Ямогуоскорбитьправительствотолькотемпоступком, которым я становлюсьвиновенперед всем народом. В делах же, всего народа не касающихся или безразличных для него, я — полный господин, не подлежащими ответственности перед нашим правительством, народом избранным. Если я посягну на ваши должностные права, г. генеральный прокурор,— я оскорблю народ, давший вам эти права; но если я обыграю вас в карты или вздумаю сострить над вами, помистифировать вас в частной жизни, изобразить